Государь всея Руси
Шрифт:
— Вот, вот она, моя истина! — вскричал Иван. Теперь он как будто обрадовался тому, чему недавно суеверно ужасался: способности Епифания угадывать его сокровенное, — Но скажи, коль ты столь многое постиг... Скажи: а ежели... — Он вдруг запнулся: видать, то, о чём хотел спросить, было гораздо легче держать в мыслях, чем облечь в слова.
— Ежели ты не прав? — помог ему Епифаний.
Иван кивнул.
— Но нешто ты сам себя избрал? Тебя избрал Бог. Нетто же Он может ошибатись?
Но такой ответ не удовлетворил Ивана. Епифаний видел это по его глазам, видел, как они потускнели, утратили тот радостный блеск, который появился в них, когда он воскликнул: «Вот, вот она,
— ...А буде не веришь моим словам, вопроси Его самого... Да, самого Бога! Ступай к образам и молись, молись до изнеможения. Он услышит тебя и ответит. И коли восприимешь глас Господень, тогда окропишь свою душу слезами прозрения, и то будут поистине исцеляющие слёзы! Оттоле ты уже не будешь ведать сомнений!
3
На Москве было неспокойно. Молва о новой царской усобице с боярами не утихала, ширилась, набирала силу, растекалась по Москве, по всем её концам, по слободам и сотням, как поветрие, и будоражила, будоражила чернь. Но сама по себе взбудораженность эта не могла разворошить тлеющего под спудом огня. В ней не было ещё ни той лютой злобы, которая, как нестерпимая боль, затмевает рассудок и толкает на самые дерзкие поступки, ни той дикой бунтарской отъявленности и слепой, исступлённой жажды мести, которая готова громить и бить направо и налево, — в ней было только напряжённое, мучительно-радостное ожидание. Ждали, что вот-вот царь кликнет их на бояр.
Поговаривали и о другом: будто собирается он снова выйти на Лобное место и объявить новые вины боярские и, объявив, назначить им кару — и не свою, царскую, а ту, что изберёт для них простолюдье. Из-за этих разговоров на Пожаре, у Лобного места, теперь постоянно толклась толпа, особенно в воскресные дни, — ждали царского выхода.
Разговоры эти вскоре дошли и до царя. Поведал ему о них Малюта Скуратов, частенько отправлявшийся на торг, на Пожар — потереться среди черни, послушать, намотать на ус её переберушки, суды-пересуды, слухи и слушки и разнотолки, которые рождались каждый день и которых было столько — уши не вместят. И много приносил их Малюта. Разных. Порой откровенно крамольных, когда начинали честить всех подряд: и бояр, и самого царя, но мало что действовало на Ивана так, как подействовало это. Вероятно, подобная мысль приходила к нему и самому, может быть, он даже вынашивал её, и принесённое Малютой лишь подогрело в нём собственное, а может, и наоборот — натолкнуло: а не поступить ли и вправду так?!
Как бы там ни было, а мысль эта не оставляла его. В тесном кругу, среди тех, кто нынче окружал его, он всё чаще и настойчивей заговаривал об этом, и, хотя неизменно сводил всегда к тому, что всё это лишь занятная говорка и что не пристало ему искать у черни суда на врагов своих, чувствовалось, однако, что мысль эта с каждым днём всё сильней завладевала им, становясь уже намерением, которое он готов был осуществить.
Епифаний, раньше всех почуявший это, принялся решительно и настойчиво отговаривать его:
— Не вздумай мутити черни. От твоей искры может такое занятися — не потушишь! А потушишь — что станешь делати на том пожарище? Золу ворошити, в каковую обратятся твоя слава и могущество? Врагов своих и супротивников ты одолеешь с Божьим допоможением. Он избрал тебя на великое и не оставит тебя. А черни не замай и не вожжайся с ней. Что тебе за нужда — якшатися с простонародьем? Что тщишься соделати им? Наставити на свет и на истину? Избыти от рабства? Но не человек человека соделывает рабом. Несть таковых рабов. Есть токмо рабы мира. А в таковом рабстве и ты, и тебе самому бы избытися сего рабства, а иных тебе не избыти,
Доводы Епифания как будто убедили Ивана, или он сделал вид, что убедили, но в любом случае они ему понравились. Слова священника были во многом созвучны его собственным мыслям, правда, его собственные не обладали такой чёткостью, ясностью, стройностью, даже и последовательностью, как у Епифания, но суть их была та же. Может быть, в чём-то он шёл даже дальше, был жёстче, беспощадней, острей чувствовал и глубже понимал созидательную и разрушительную противоречивость законов бытия, но он был царь, и человек, и верующий, истово верующий, и потому таил эти мысли — лишь изредка, в приступах яростной откровенности, они невольно вырывались из него, — и боялся, и гнал их от себя, считая преступными, греховными, внушёнными какими-то тёмными и враждебными ему силами, которые, как ему суеверно мнилось, давно уже одолевали его.
И Епифаний не преодолел в нём этого страха, не избавил от него, не раскрепостил и не направил его вослед за этими мыслями... Но он сделал иное: он показал ему во всём этом другую сторону, и не противоположную вовсе, а как бы лишь затенённую, являющую себя только пристальному и пытливому взору, который жаждет познать и просветиться, а не увидеть, убедиться — и успокоиться. Всё остальное должен был доделать он сам, вернее, его пристальный и пытливый взор, и его мятежность, и непримиримость, и неистовость... Он ещё не услышал Господнего гласа, подтверждающего его правоту: одна только изнуряющая молитва не помогла. Но он поверил, что услышит. ПОВЕРИЛ! А это было самое главное.
...Неспокойно, тревожно было и в Кремле. С наступлением сумерек на проездных стрельницах стали опускать решётки, запирать ворота, взводить мосты. В царском дворце усилили стражу.
Дворцовая челядь и раньше умела двигаться почти неслышно, а теперь и вовсе все стали как невесомые — не шаркнут, не топнут, не скрипнут половицей, разговоры — вполголоса, с утайкой, с настороженностью, будто за каждой дверью, за каждым углом, в каждом закутке таился враг.
После поездки в Черкизово Иван почти не отлучался из дворца. Съездил только на Пасху в Троице-Сергиев монастырь да один раз навестил хворающего Макария на его митрополичьем дворе — на Поганой луже. Правда, после того как его племянница княжна Сицкая обвенчалась с Федькой Басмановым, съездил он — во главе свадебного поезда — ещё и к жениху, но только до ворот. Однако и это было великой честью, которой удостаивались немногие. Последний раз, несколько лет назад, точно так же он ездил к Бельскому, но к тому ездил до самого крыльца, что было верхом пожалования.
От такой почестливости, оказанной ему царём, Федька, что называется, обалдел и в порыве величайшей благодарности, а более всего от желания лишний раз доказать ему свою преданность и любовь, действительно сразу же после брачной ночи явился во дворец: «Быть подле тебя, цесарь, для всякой сполошной потребы!»
Иван пожурил его, даже подшутил слегка:
— Иль, буде, мёд не зело сладок? Недоспел? Иль, буде, уже переспел?
— Успеется! — весело и беззаботно отвечал Федька. — Не мочка, не зарастёт! Одолеем твоих врагов — наверстаю! А нынче не могу я, цесарь, медовать, оставив тебя одного.