Готический ангел
Шрифт:
– Любовь – это эмоция-с. – Никанор Андреевич примостился на самый краешек стула, сгорбился, съежился, будто стесняясь того, что занимает много места, хотя сухопарая его фигура в огромном пространстве залы совершеннейшим образом терялась. – А эмоции не есть проявления разума.
– Неужто?
– Каждому человеку свойственно желать продолжения рода своего, однако же к делу этому, по моему разумению, следует подходить не с эмоциями-с, а с разумом, потому как только разум человека над животными возвеличивает. – Ижицынский племянник даже выпрямился, очочки на носу вновь перекривились,
– А он не послушал? – уточнил Шумский.
– Увы, редко кто воспринимает мои идеи так, как надлежит-с. А ведь прислушайся он к голосу разума, то все было бы иначе. Я вот книгу пишу-с. – Никанор Андреевич стыдливо зарделся. – Про то, как надлежит к выбору супруга и супруги подойти, и намерение имею дядин-с пример привесть. Я ведь оттого с приездом медлил, что материалы подбирал про первый его брак.
Он вздохнул, скукожился еще больше.
– Вы ведь про это интересоваться изволили-с? Про Марию Петровну? Вартеньева в девичестве была, моя матушка-покойница говаривала, что красавица редкостная, и нрав хороший, и что поначалу думали, что Савелий Дмитриевичу повезло несказанно, он-то собою мало хорош… да и я, как видите-с… родовое, ижицынское, навроде бы-с гордиться надо, а иной раз в зеркало глянешь, и… – Никанор Андреевич расстроенно взмахнул тощей лапкой, поправил очочки, воротничок, жилеточку одернул. – Некогда переживал премного, на ухищрения разные шел-с, башмаки с высокою подошвой-с и прочие глупости.
Шумский сочувственно покивал, поерзал на кресле – жесткое, неуютное, да и в зале переменилось все, заголенные стены выглядели серыми, а белые проплешины там, где некогда висели картины с гобеленами, вызывали непонятную жалость.
– Все одно, жить тут не собираюсь, – пояснил ижицынский племянник. – Затратно чересчур. Нет, дяде следовало серьезнее относиться и к делам, и к выбору супруги. Я вот о Марии Петровне говорить начал-с, о том, что если с другой стороны глянуть, не через красоту и нрав, то род Вартеньевых, некогда известный, нынче пребывает в упадке-с. Петр Вартеньев, отец Марии Петровны, с юности слыл игроком, дуэлянтом и человеком «сильного характеру». Его супруга, урожденная Щуканьина, родила ему восьмерых детей, из которых выжили лишь трое. Уже следовало бы насторожиться, задуматься над дурной наследственностью.
Никанор Андреевич говорил ровно и спокойно, видимо, рассказывал не в первый раз, но все так же охотно, живо и даже радостно.
– И вот ведь что оказалось – не прошло и трех лет после свадьбы, как мой дядя переехал сюда. Признаться, разные сплетни ходили, и про то, что Мария Петровна сбежала, ревностью супруга измученная, и про то, что умерла. Ее родные-с как-то не больно интересовались, отец окончательно пристрастился к выпивке-с, а матушка-то после свадьбы в могилу сошла, от апоклексического удару. Не подумайте, я не для сплетен, – поспешил оправдаться Никанор Андреевич. – Для книги, для исследования-с, для примеру.
– Понимаю, для книги оно, конечно, важно.
– Вот-вот, видите-с, вы – человек разумный, а дядя, прошу прощенья, редкостным ретроградом был.
Где-то вверху громко хлопнула дверь, звук эхом прокатился по опустевшим коридорам, растворяясь в тишине. Ижицынский племянник скривился.
– Видите? Никакого почтения, никакого уважения к чужому имуществу. Только дай волю, разом
Никанор Андреевич тяжко вздохнул, поднялся и, подошедши к стене, потянул по ней пальцем.
– Пыльно… не убирали-с. Вообще преудивительно, что дяде удалось столько времени скрывать тайну-с, оно ж в людях-то любопытство сидит-с.
Катеринина смерть удивительным образом ничего не переменила. То же тягостное существование, приправленное вежливым обхождением Ижицына, подчеркнуто равнодушным – Ольховского. Единственно, что мне с каждым днем становилось все лучше, и пусть этот затянувшийся траур причинял душевные страдания, но сил физических прибавлялось.
Одинокие прогулки вокруг дома, по скользким, размоченным весенними талыми водами дорожкам, на которых изредка попадались черные прошлогодние листья, звонкая тишина, изредка разрушаемая гомоном птичьих стай да слабым полупотухшим колокольным звоном, что доносился снизу, из города, и ощущение почти счастья.
Порой вдруг становилось грустно, тоскливо до слез, и даже зная о беспричинности этой тоски, я тем не менее не находила в себе сил ее одолеть. И тогда гуляла дольше, пряча замерзающие руки в муфту, следила за сумерками, за закатом, за золотисто-топким, скользким с виду небом, легонько опирающимся на черные лапы деревьев.
На кладбище я забрела случайно, вышла на дорогу, широкую, вымощенную горбылем и позатянутую желтой глиняной грязью, которая моментально налипла на ботинки. Вообще здесь, внизу, было больше красок, чем там, у дома. Буроватый камень, черные лужицы, желтая глина, зеленая трава щеткою и белая чистая стена, отгораживавшая мир мертвый от мира живого.
Не знаю, какой это был день, но меня удивила пустота и тишина, а еще странное, не передаваемое словами ощущение безвременья, будто бы исчезло и прошлое, и будущее, и все, кроме одного этого места. Запутанные, давно не метенные дорожки, могилки, которые с краю, ближе к забору – победнее, с простыми деревянными крестами, некоторые покосились, накренились в сторону, другие влажно блестели и стояли крепко. Чуть дальше – каменные плиты, кованые оградки, скамьи, вазы, фигуры… Я бродила по дорожкам, вдыхая запах влажной земли, переступая через тени, лужи, в которых отражалось белое небо и черная вязь древесных ветвей.
– Наташа? – Этот окрик, тихий, удивленный, заставил меня обернуться. – Что ты тут делаешь?
– А ты?
Савелий был одет легко, не по погоде, выглядел смущенным и даже растерянным. Да и мне от этой негаданной встречи стало как-то неуютно. В его руках белые розы, и лицо тоже белое, бледное, точно со страху.
– Я вот пришел… Катерина… – с каждым словом голос все тише.
Катерина. Надо же, а я и не знаю, где ее похоронили, и от этого так совестно вдруг стало, будто открестилась от человека, отомстила забвением за причиненную боль.