Град Петра
Шрифт:
— Батюшка взял простую. А мне нельзя? Кто пискнет — прихлопну, как комара. Мыслят — Алексей тихий, смиренный. Погоди! Взойдёт на царство Алексей грозный, почище Ивана.
На плахе, в петле — смерть быстрая. Нет, он на кол начнёт сажать. Первого — Меншикова... Потом Вяземского — он предатель, шпион.
В ярости доходил до помрачения. Швырял что попало, падал, корчился. Всё женское искусство употребляла Ефросинья на то, чтобы отвлечь, ублажить. Нежила как маленького, а то пускала слезу. Случалось — по признакам, известным
— Кровь это... Дурная кровь отцова... Наделил меня батюшка. Переменить бы мне кровь-то... Выпускать доктора умеют, а вот влить хорошую...
Щекой к её плечу, пригревшись, клял свою судьбу. И снова утешала Ефросинья, гладила, баюкала. Счастливый, он благодарил её. Она бальзам для души его, нектар — пища богов.
Рассуждал о любви:
— Платон учил: любящий есть гений. Он видит в предмете любви то, что от прочих скрыто. Мудрый он был, Платон.
Никифор Вяземский, царский надзиратель, битый Алексеем, презираемый, поджидал Ефросинью. Засев в избе своей, пропахшей лампадным маслом, тленом, полагался на неё.
— Об чём говорили?
Один вопрос — сиплый, с оглядкой, вполголоса, изо дня в день. Ефросинья привыкла. Отвращение сдерживает. Никифор на службе, обязан докладывать. А что он напишет — зависит от неё.
— Шибко расстроен сегодня. Воспаление чувств. Всё из-за усатой. Задушить готов... Она истинно гадюка — Фрисландская. Встряла между мужем и женой, нашёптывает Шарлотте невесть что. Из того ссора вчерась, спали врозь. А он сына хочет иметь.
— Дело благое, — кивает Никифор.
Доля правды, ничтожная доля, но с него достаточно. Вся правда царю, Меншикову и присным не достанется.
Лушка осталась у Доменико. Гертруда раньше весны не вернётся, а весной... там видно будет. Лукерья, Лючия, на ласку отзывчивая, на диво неутомимо её тело — белое, северное. Она и хозяйка в доме — жильё жарко натоплено, банный дух издают вымытые половицы, а дорожки, протянутые по каморам, вычищены снегом. И готовить горазда — еда вкусна необычайно, особенно толстые, ноздреватые блины с творогом и маслом.
— Пряженцы наши, ярославские, — произнесла Лушка протяжно, радуясь тому, что Доменико и Земцов сами лоснятся, предавшись чревоугодию.
К Михаилу, даром что моложе годами, отнеслась по-матерински. Вихры ему подстригла. Зато и жучит: чёрта не помяни, корку хлеба не кинь — грех. Не мусор ведь, сгодится на квас.
Нетороплива, а дело спорится. Руки заняты, аккуратны, а веки прикрыты — она как будто уносится в другой мир. К отцу, к брату? В ответ на расспросы — смущение, испуг. Иногда выдавит, глядя в сторону:
— Батя не пропадёт, чай…
— А Сойка?
— Он бедовый.
В новом, райском своём
Земцов нарисовал Лушку — с соломинкой в губах, застывшую мечтательно. Соломинку по её настоянию стёр. Ожидая одобрения, хвастал:
— В музее будешь висеть.
Значит, смотри каждый? Нет, боже сохрани! Люди ведь разные.
— Злой облает, а то и ткнёт.
И причинит ей боль либо хворь. Озорство это — писать парсуны. Зодчество, наоборот, признала ремеслом достойным. Любопытны ей модели. Сперва недоумевала: игрушки, что ли? Стало быть, строят маленькое здание, а затем настоящее. А ещё раньше?
— Во сне явилось?
Детская её наивность прелестна. В первое утро пристально изучала его — голого.
— Немцев видела, голанцев, шведов, а ты вон швейцар. Чёрный ты.
— Есть совсем чёрные.
— Как сажа?
— То не человек.
Дал глобус, показал место, населённое неграми, а по-русски арапами. Долго вертела шар, испещрённый немецкими надписями, голубизна её глаз снова гасла под ресницами — переселялась куда-то Лушка. В Африку?
Нет — верно, к родным скитальцам…
Может, попались уже... Сеть розыска закинута во все губернии. Ульян Синявин негодует.
— Дурак же мужик. Потерпел бы... Дёрнуло ввязаться...
Каменщики, плотники, штукатуры работали при госпитале, пристраивали корпус. Плату задержали всем, поднялся ропот. Порфирий — вольный мастер, против многих зажиточный, а горланил громче всех.
«И того декабря 17 числа он, Порфирий, с сыном Сосипатром пошли уходом в согласии с ними, слыша дерзкие их речи. Ушли с плотников: Иван Савостьянов, Клим Егоров...»
Доменико молчал. Благородная душа — Порфирий... Но тем серьёзнее его вина. Выходит, зачинщик. Тем страшнее за Лючию.
Для него она, сокровенно, Лючия. В стенах дома… А Лукерья, Лушка исчезнет.
— Мария, — шептал архитект, когда возок мчал его по заснеженной улице.
Спаси, огради, мадонна!
В феврале царь отбыл в Прибалтику, В Ревеле заложил военную гавань. Жильём служил домик на берегу моря, крошечный, скупо на двоих — койка денщика в сенях. Невдалеке, по чертежу Доменико, построено большое здание — простое, гладкостенное, с видом на море из верхнего этажа. Там государь трактовал с горожанами и помещиками. Баронам сохранил все привилегии, дабы были преданы трону, купцам и старшинам ремесленных гильдий обещал всяческое покровительство.