Грасский дневник
Шрифт:
– Вот, Сергей Васильевич, этим последним вы себе приговор изрекли! сказал И. А.- С начинающими, молодыми, жестокость необходима. Выживет - значит годен, если нет - туда и дорога.
– Нет, И. А., я с вами совершенно несогласен,- сказал Рахманинов.- Если ко мне придет молодой человек и будет спрашивать моего совета, да еще не в моем, а в чужом искусстве, и я буду видеть, что мое мнение для него важно - я лучше солгу, но не позволю себе быть бесчеловечным.
Поднялся спор. И. А. защищал Толстого, говорил, что он думает о нем "давно, лет сорок пять" и что нельзя судить его по нашим обычным меркам, что музыку он понимал, если, умирая, мог сказать: "Единственное,
В конце разговора он спросил меня: "а вы работаете?" Я сказала, что сейчас нет, что у нас "каникулы", что у меня сравнительно недавно вышла книга. "Как недавно? Это уже когда было!
– воскликнул он.- Я ведь знаю, когда ваша книжка вышла. Надо работать каждый день!"
Между прочим, он рассказал, что за столом у Толстого он ему сказал:
"Я в себе сомневаюсь, боюсь, что у меня таланта мало..." На это Толстой ответил: "Об этом никогда не надо думать. Это ничего. Вы думаете, у меня никогда не бывает сомнений? Наша работа вовсе не удовольствие... Просто работайте..."
Снимались в этот день бесчисленное количество раз. Рахманинов, между прочим, очень убеждал меня в том, что надо дать писать с себя портрет, если Сорин возобновит этот разговор. Его очень поддерживал Алданов.
Простились очень дружелюбно, хотя уже и в большой толпе, собравшейся в саду. Таня звала к себе в Париж. Рахманинов, задержав мою руку, сказал, прощаясь: "Ну, работайте же, работайте... Смотрите..."
4 сентября
Разговаривали в саду на дальней скамейке. Заговорили о Катаеве, рассказ которого "Отец" читали в газете "Сегодня".
– Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина. Потом такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он. Например, делает с обрывками газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.
– А разве он сидел в тюрьме?
– Думаю, да.
– Он красивый,- сказала В. Н.- Помнишь его в Одессе у нас на даче?
– Да, помню, как он первый раз пришел. Вошел ко мне на балкон, представился: "Я - Валя Катаев. Пишу. Вы мне очень нравитесь, подражаю вам". И так это смело, с почтительностью, но на границе дерзости. Ну, тетрадка, конечно. Потом, когда он стал большевиком, я ему такие вещи говорил, что он раз сказал: "Я только от вас могу выслушивать подобные вещи".
10 сентября
Встала раньше всех, села за стол. Пробовала писать. Все утро В. Н. и Р. готовили в кухне, пока мы, остальные, писали у себя. И. А. занят фельетоном, сосредоточен, поглощен, добр, когда приходит в себя.
Вечером сидим в кабинете у И. А.
– Бывает с вами, И. А.- говорю я,- чтобы вы ловили себя на том, что невольно повторяете чей-нибудь жест, интонацию, словечко?
– Нет, никогда. Это, заметьте, бывает с очень многими. Сам Толстой признавался, что с ним бывали такие подражанья. Но вот я, сколько себя помню, никогда никому не подражал. Никогда во мне не было восхищенья ни перед кем, кроме только Толстого.
– И ты воображаешь, что это хорошо?
– спросила В. Н.
– В вас есть какая-то неподвижность,- сказала я.
– Нет, это не неподвижность. Напротив, я был так гибок, что за мою жизнь во мне умерло несколько человек. Но в некоторых отношениях я был всегда тверд, как какой-нибудь собачий хвост, бьющий по стулу...
И
1 октября
Завтракал Адамович. Сразу начался разговор с И. А. о Толстом и Достоевском. И. А., как всегда, говорил, что Достоевский не производит на него никакого впечатления. Он многое просто забывает, сколько бы ни перечитывал. Потом говорили о советской литературе.
Говорили о Катаеве, о некоторых других, но все как-то бегло. Между прочим, И. А. сказал, что ему кажется, что надо писать совсем маленькие сжатые рассказы в несколько строк и что, в сущности, у всех самых больших писателей есть только хорошие места, а между ними - вода.
– Да, но тогда будет как с питательными пилюлями, сказал Ад., а хочется чего-то больше. [...]
15 октября
Ездили с И. А. в Ниццу. Подъезжать к ней, да еще солнечным утром, всегда приятно - какое-то особенно голубое и глубокое подле нее море, на котором особенно прелестна белая стая чаек, почему-то всегда собирающихся в одном месте, довольно далеко от берега. В автобусе говорили об "Алешке Толстом" и о его Петре I. Мне книга, несмотря на какую-то беглость, дерзость и, как говорит И. А., лубочность, все же нравится. В первый раз я почувствовала дело Петра, которое прежде воспринимала каким-то головным образом. Нравится она и И. А., хотя он и осуждает лубочность и говорит, что Петра видит мало, зато прекрасен Меншиков и тонка и нежна прелестная Анна Монс. "Все-таки это остатки какой-то богатырской Руси,- говорил он о А. Н. Толстом.- Он ведь сам глубоко русский человек, в нем все это сидит. И, кроме того, большая способность ассимиляции с той средой, в которой он в данное время находится. Вот писал он свой холопский 1918 год и на время писания был против этих генералов. У него такая натура".
...После завтрака пошли каждый по своим делам. Я ходила в библиотеку. На вопрос мой, что теперь больше всего читают и спрашивают, библиотекарша ответила:
– Конечно, бульварное. А потом книги, где нет революции. Так и просят: "только, пожалуйста, без революции!" Хотят отдохнуть на мирной жизни. Очень читают Корсака "Записки одного контролера". Очень хорошо идет.
Я спросила о Сирине.
– Берут, но немного. Труден. И потом, правда, что вот хотя бы "Машенька". Ехала, ехала и не доехала! Читатель таких концов не любит! [...]
23 октября
День рождения И. А. Шестьдесят лет. Совсем обыкновенный день, ни поздравлений, ни писем, даже меню обыкновенное.
В. Н. говорит, что в прежние годы он "с ума сходил перед днями своего рожденья, часто уезжал куда-нибудь накануне, то в Петербург, то в Ефремов". На этот раз очень тих, очень сердечен был вчера вечером и сегодня все утро. Гуляли по саду. Очень теплый солнечный день. Он шутил с Р., гулял с нами всеми тремя перед завтраком, хотя даже и не переоделся, все в том же старом полосатом халате с растрепанными завязками. [...]
27 ноября
Вчера были на прощальном (они уезжают в Париж) завтраке у Мережковских. День был серый, тяжелый. Настроение у всех сумрачное, сам Мережковский был очень молчалив, мрачен, цвет лица у него пепельно-серый. Зинаида Николаевна в ярко-фиолетовом бархатном платье, дурно сшитом, но идущем к золотистому каштану ее волос, была в благосклонном расположении духа. Она старательно угощала крохотными нежными пирожками, говоря, что они так легки, что исчезают "a vol d'oiseau", и немилосердно теребила Володю, который у них и кушанье раскладывает, и убирает, и телеграммы отсылает.