Грасский дневник
Шрифт:
– Да я же и говорю,- Петр был первым комсомольцем,- спокойно сказал Алданов.- А больше всего я против того, что Илья Исидорович хочет вывести из этого. Он напирает на то, что вот, мол, есть Запад и есть Азия, т. е. Россия. На Западе все было по-иному, по-светлому, а у нас было рабство, дикость. Поэтому народу, собственно, и потребно такое правительство, какое сейчас оно имеет, т. е. большевистское. Он, собственно, говорит то, что говорят о нас иностранцы, что сказал Эррио, например: "Для такого рабского народа - так и надо". А между тем на Западе было то же самое. Разве какой-нибудь Людовик не считал себя Богом? "Раб твой", подписываемое на челобитных, является простой формой вежливости. Я не согласен с тем сусанннским
– Марк Александрович, я ведь беру главное! Между Западом и нами все-таки было различие... Различие в оттенках...
– Нет, нет, самое ужасное, что вы роете этот ров между Западом и нами "Азией". Все шло таким быстрым темпом последние несколько десятилетий, что удержись мы после войны - мы бы догнали Европу. Мы не Азия, а только запоздавшая Европа...
– Правда, правда, М. А.- закричал И. А.- И революцию можно было предотвратить...
– А по поводу любви народа к монархам, вспомните еще, что Л. Н. Толстой писал в письме к Николаю II: "Вы думаете, что народ Вас любит, Вы увидите, что никто не пошевельнет пальцем для Вашего спасения". И это оправдалось.
Потом, прощаясь, когда все вышли в сад. я спросила Илюшу, не смущают ли его возражения и считает ли он их правильными.
– Я проверил себя, Г. Н.,-ответил он.-Я работаю над этим уже 10 лет и могу сказать, что умру, веря в то, что пишу. Я знаю, как мне будут возражать. Но это нисколько не колеблет моего убеждения. Я хочу, кроме того, показать, что монархия в России была трагедией...
3 августа
Возвращаясь вечером с купанья, заметили внизу нашей горы чей-то великолепный темно-синий автомобиль. И. А. пошутил, что это, должно быть, какой-нибудь американский издатель, приехавший к нему, а когда мы вошли в калитку дачи, навстречу нам с кресла под пальмой поднялась высокая мужская фигура, а за ней что-то голубое. И. А. ждал Рахманинова с дочерью (Таней), приехавших на несколько дней в Канны.
Сели, заговорили. У Тани оказался с собой американский аппарат, маленький синема, который она наводила поочередно на всех нас. Одеты оба были с той дорогой очевидностью богатства, которая доступна очень немногим. Рахманинов еще раз поразил меня сходством в лице (особенно где-то вокруг глаз) с Керенским. Галстук, костюм, шляпа, кожа рук - все у него было чистейшее, особенно вымытое, выдающееся.
Разговор вертелся вокруг Шаляпина и его сына, живущего сейчас тоже па Ривьере, и предполагаемой постановки в кино Бориса Годунова, сценарий к которому "развивает" с пушкинского "Бориса" Мережковский. Через двадцать минут они поднялись, говоря, что им пора ехать домой обедать. Мы сначала неуверенно, а потом видя, что они готовы согласиться, с большей силой стали предлагать остаться на обед. После недолгих уговоров они остались.
Тотчас же были "мобилизованы" все съестные припасы в доме. Камни послали вниз за ветчиной и яйцами, я побежала за десертом, и через полчаса мы все уже сидели за столом. Р. попросил завесить лампу, жалуясь на то, что его глаза не выносят сильного света, и с его стороны был спущен с абажура кусок шелка.
Разговор был разбитый и малозначительный. Р., между прочим, все настаивал на том, что И. А. должен непременно написать книгу о Чехове, перед которым он сам, видимо, преклонялся. Был любезен, прост, интересовался тем, что пишет Зуров, что я, как и кто работает и вообще как мы живем. Остановились они в Каннах, в Гранд Отеле. У него какие-то дела с Борисом Григорьевым, очевидно тот будет писать его портрет. Видно, что он очень любит дочь, это было особенно заметно по его рассказу о ее падении с лошади в Рамбуйе, где у них вилла.
Они уехали часов в десять, предположительно решив встретиться с нами на другой день в Каннах.
Во время обеда я часто смотрела на него и на И. А. и сравнивала их обоих известно
5 августа
Вчера обедали на песке под лодкой с Алдановым и Рахманиновыми. Был настоящий песчаный смерч, так что нам ничего не оставалось, как забраться в это сравнительно тихое место и расположиться там. "Босяцкий обед", по выражению И. А., вышел оригинальным. Котлеты, помидоры, сыр и фрукты были с песком, и на всех было только четыре стакана. Рахманиновы подъехали тогда, когда все было разложено; у них были с собой бутерброды с ветчиной и бутылка Виши. И. А. представил Алданова и Рахманинова друг другу. У Алданова был особенно небрежный костюм: брюки и рубашка сидели кое-как, волосы висели. У него только что уехала в Париж жена, и он был немного грустен.
Рахманинов был с ним исключительно любезен, даже пригласил к концу вечера его к себе в Рамбуйе гостить, уверяя, что ему там будет очень удобно тихо писать, так как он сам очень много работает.
На другой день все мы были приглашены к Алданову в Juan les Pins завтракать. (На прощанье он успел шепнуть мне: "привезите непременно фотографический аппарат, не забудете?").
Без числа
Сначала мы выкупались на маленьком пляже - вода была прозрачна, чиста, прелестна - потом пошли по направлению к вилле Алданова. Рахманиновы нас догнали на автомобиле. В. Н. и И. А. сели к ним, а Таня вышла к нам, и мы пошли, не торопясь, пешком.
У Алданова в салоне ждал нас накрытый круглый стол, уже заставленный закусками. Сели: с одной стороны И. А., Алданов и Рахманинов, с другой - я. Л., Таня и В. Н., завершая круг, рядом с Рахманиновым. В полуоткрытые двери приятно дул ветерок. Из уважения к "знаменитостям" нас отделили от прочих пансионеров, обедавших в соседней комнате. Рахманинов был очень мил, любезен, весел, поминутно обращался к нам, передавая то одно, то другое, сам заговаривал, помогал В. Н. раскладывать с общего блюда рыбу, курицу.
После жаркого нам подали десерт и кофе, закрыли двери и оставили нас одних. Рахманинов, мало пивший и евший очень умеренно, позволивший себе только лишнюю чашку кофе, стал рассказывать о своем визите к Толстому. Говорил он еле слышным голосом, почти шепотом, с придыханиями, произнося "р" вместо "л".
– Это неприятное воспоминание... Было это в 1900 году. Толстому сказали, что вот, мол, есть такой молодой человек, бросил работать, три года пьет, отчаялся в себе, а талантлив, надо поддержать... Играл я Бетховена, есть такая вещица с лейтмотивом, в котором выражается грусть молодых влюбленных, которых разлучают. Кончил, все вокруг в восторге, но хлопать боятся, смотрят, как Толстой? А он сидит в сторонке, руки сложил сурово и молчит. И все притихли, видят - ему не нравится... Ну, я, понятно, от него стал бегать. Но в конце вечера вижу: старик идет прямо на меня. "Вы, говорит, простите, что я вам должен сказать: нехорошо то, что вы играли". Я ему: "Да ведь это не мое, а Бетховен", а он: "Ну и что же, что Бетховен? Все равно нехорошо. Вы на меня не обиделись?" Тут я ему ответил дерзостью: "Как же я могу обижаться, если Бетховен может оказаться плохим?.."
Ну и сбежал. Меня туда потом приглашали, и Софья Андреевна потом звала, а я не пошел. До тех пор мечтал о Толстом, как о счастье, а тут все как рукой сняло! И не тем он меня поразил, что Бетховен ему не понравился или что я играл плохо, а тем, что он, такой, как он был, мог обойтись с молодым начинающим, впавшим в отчаяние, которого привели к нему для утешения, так жестоко! И не пошел. Утешил меня потом только Чехов, сказавший по-врачебному:
– Да у него, может быть, желудок в тот день не подействовал - вот и все. А пришли бы в другой раз - было бы иначе. Теперь бы побежал к нему, да некуда...