Граждане
Шрифт:
— А нас, граждан этой страны, в таких случаях трактуют как «нежелательных иностранцев», — Гибневич выпустил из носа две струйки дыма.
Лэнкот потер подбородок.
— Не знаю, найдется ли у нас место… — сказал он озабоченно. — И, кроме того…
— Я постелю пану у тебя в кабинете, — тихо промолвила Люцына и вышла из столовой, не заметив предостерегающих взглядов мужа. Лэнкот остался наедине с Гибневичем, который испытующе смотрел на него.
— Знаете, для чего я приехал? — спросил инженер через минуту, понизив голос.
Лэнкот покачал головой.
— Вы бы сияли пальто, — буркнул гость.
Лэнкот послушно вышел в переднюю, снял
— Меня вызвали сюда через воеводский комитет, — сказал Гибневич. — Подозреваю, что есть какой-то донос. Вам ничего об этом не известно?
— Гнусности начались снизу, — продолжал, он, не дождавшись ответа. — В последнее время под меня подкапывались, как кроты. Это, конечно, работа партийной организации.
— Да, по всей вероятности, — тихо вставил Лэнкот.
— И знаете, в чем меня обвиняют? В умышленном отрыве технологии от производства. Звучит это довольно невинно, но на самом деле это одна из тех метафор, которыми они убивают людей. Закапывают живыми в могилу.
— Знаю, знаю, — поддакнул Лэнкот.
Инженер встал и заходил вокруг стола. Его шевровые ботинки скрипели при каждом шаге. «Довоенная кожа», — машинально подумал Лэнкот.
— И сверх того, я еще якобы зажимаю соцсоревнование и новаторство! — с усмешкой продолжал Гибневич. — С моими «зетами» происходят аварии. Аварии, слышите? Что же, если ими орудуют неуклюжие лапы, которые спокон веков умели только вилами навоз разгребать! Все, до чего они ни дотронутся, терпит аварию! А мы? Разве мы не потерпели аварию? На все наше поколение обрушилась катастрофа. Вдумайтесь в это!
Лэнкот слушал уже с интересом и, склонив набок голову, ловил каждое слово инженера. В эти минуты Гибневич был в его глазах уже не столько виновником его падения, сколько философом, разъясняющим причины этого падения. И он внимательно присматривался к нему.
Но мысли инженера приняли уже другое направление.
— Мне в этом деле не все ясно, — пробормотал он, жуя рассыпчатое печенье, специальность Люцыны. — Что там, на месте, под меня подкапываются, — это я еще могу понять, и такие гнусные попытки я уже не раз пресекал. Но чего от меня хотят здесь, в центре? И откуда исходит донос? Я ведь всегда и прежде всего заботился о сохранении государственной тайны. Некоторые секреты нашего производства…
— Если ваши краны плохо работают, то при чем тут государственная тайна? — перебил его Лэнкот.
Гибневич снисходительно чмокнул губами и кончиком белого платка смахнул с них крошки печенья.
— В наше время плохо работают не только мои машины. Все идет вкривь и вкось, — сказал он спокойно. — Мы, интеллигенты, являемся прослойкой ремонтников на этапе социалистического вредительства. Такова наша социальная миссия. Отсталый в развитии пролетариат нуждается в руководящих умах. Мы с вами, пан редактор, являемся опекунами рабочего класса до тех пор, пока он не достигнет зрелости! Да… Вы сегодня, кажется, не в духе?
— У каждого свои заботы, — отозвался Лэнкот с вымученной улыбкой.
Гибневич сел и придвинул стул так близко к Лэнкоту, что коленом касался его бедра.
— И у каждого свое человеческое достоинство. Мы, в особенности мы, пан редактор, должны держать голову высоко, так как у нас высокие задачи. Мы должны быть на уровне нашей миссии… и наших страданий. Вы согласны со мной, что революция — это мученичество?
Да, Лэнкот, конечно, был с ним согласен.
— Но страдаем мы не из-за революции, — торжественно изрек Гибневич. — А за революцию. Ибо только мы одни — взрослые в этом государстве жестоких детей.
— А знаете, это замечательно метко сказано! — пробормотал Лэнкот.
Гибневич кивнул головой и окружил себя клубами дыма.
— Я тоже иногда пользуюсь метафорами, — отозвался он кашляя. — Конечно, просто из любви к искусству. Да, так я говорю: это жестокие дети. Взять хотя бы такого Бальцежа, про которого писали в вашей газете. Щенок! Он первый начал рыть мне яму. Я смотрел на это сквозь пальцы, как снисходительный отец. И что бы вы думали? Он утомился и потребовал отпуск. Я дал. Он, кажется, уехал отдыхать. Но после этого отдыха он на мой завод уже не вернется. У меня кое-где имеются ходы… Щенок!
— Гм… — промычал Лэнкот, глядя на широкую розовую ладонь, которую Гибневич положил ему на колено. Потом взгляд его скользнул по лицу инженера, и он плотно сжал губы. Нет, он вовсе не собирался поделиться с Гибневичем теми сведениями, которые у него имелись. «А ты отведай того, что отведал я», — подумал он с тайным удовлетворением.
— Знаю, что вас гнетет, — улыбаясь начал Гибневич через минуту. — Отсутствие доверия к вам. Угадал? Мы с вами оба человеколюбцы, но я строю машины, а вы формируете души. Социализм — это идея любви к человеку, в этом Маркс и Ленин были согласны. А вот такие, как Бальцеж, распространяют заразу недоверия к людям. Полицейская подозрительность — бацилла нашего времени. Хам! В былые времена такой Бальцеж верил бы в бога, и мы могли бы жить спокойно. А теперь ему вбили в голову диалектический материализм! Это все равно, что дать мужику часы, по которым лишь мы, интеллигенты, умеем определять время. Он только слышит их тиканье и вместо того, чтобы спросить у меня или у вас, который час, сжимает их в лапе, уже заранее считая нас карманными ворами. А к чему это ведет? Создается заколдованный круг подозрений. Знаю, вы — член партии, и потому говорю вам прямо: вы создали планетную систему, обращенную против людей. Система построена логично, но жизнь в ней невозможна. Сверху Центральный Комитет, снизу — заводской, с одной стороны — уездный, с другой — воеводский, и все тебя контролируют. Недурной монтаж! Эта карусель вертится, а мы — посередине. Но где же социализм? Это — часы в руках Бальцежа…
Лэнкот слушал Гибневича, в душе уже снова восхищаясь им. Его метафоры действовали на воображение. Теперь Лэнкоту и собственное поражение представлялось уже в новом свете, опоэтизированным, полным глубокого общечеловеческого значения, а редакция «Голоса» — как бы роковым созвездием, враждебным ему. Он даже глаза полузакрыл, чтобы лучше это осмыслить. И задумавшись, смотрел из-под ресниц на плоские золотые часы фирмы «Шаффгаузен», украшавшие руку Гибневича. «Интересно, сколько он за них заплатил?» — подумал он невольно.
— Однако уже поздно, — пробормотал инженер, очнувшись от минутного раздумья. Он допил чай и бросил окурок в пепельницу.
— Послушайте, — он понизил голос. — Нам надо сговориться относительно нескольких мелочей. Это для того, чтобы не вышло недоразумений. Итак, во-первых, мы с вами незнакомы. Ясно?
Лэнкот утвердительно кивнул.
Тон у Гибневича был повелительный, с едва заметным оттенком презрения. Он был крупнее и сильнее Лэнкота и требовал от него послушания. Презрение чувствовалось и в его отвислой нижней губе, которая придавала ему сходство с седым бульдогом. Обращаясь к Лэнкоту, он смотрел на него так, как смотрят на улитку, держа ее на ладони.