Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
Шрифт:
Таксист, терпеливо ожидавший полоумного клиента на площади Крестоносцев, получил приказ: «На Ольшанское кладбище!»
Брих поехал проститься с покойной матерью и с трудом отыскал жалкий холмик; от него пахло мокрой травой и гниющими листьями клена, осенявшего могилу. Проржавевший фонарик поскрипывал под легкими порывами ветра. Могила была нема. Брих настойчиво старался вызвать в памяти лицо, руки… Мамочка!
Тоска сжимала сердце, слезы выступили на глазах.
С тяжелыми мыслями поехал он домой, все в том же такси, попросил остановиться на соседней улице — у обитателей скромного жижковского дома не принято было разъезжать в такси. Он быстро спустился по крутой улочке. У ворот дома мальчишки играли в «вышибалочку» — щелчками отправляли стеклянные шарики в ямку на тротуаре,
Дома набил в потертый рюкзак самые необходимые вещи: пару носков, мамин портрет, потрепанную книгу Андрэ Жида. Действовал он теперь спокойно, хладнокровно, решительно. Подводил черту под прошлой жизнью — бросил в печь письма, свои заметки; сжигал за собой мосты.
Потом сел к столу и написал первое письмо.
«Бартош, сегодня вечером Вы напрасно будете ждать меня, и я прошу у Вас прощенья. Когда Вы прочтете эти строки, я буду далеко. Быть может, это сумасбродство — писать письмо, не рассчитывая на ответ, но мы с Вами так хорошо узнали друг друга по нашим спорам, что ответ Ваш я мог бы написать сам. Но ничего. Я должен поблагодарить Вас, теперь-то я сумел понять: Вы были честны со мной. Не я — другие заслуживают Ваших забот! Вы требовали, чтобы я сделал выбор. А я не могу! Я бы солгал, быть может, даже сам себе. Поэтому я должен уехать. Не стану сейчас разбираться во всем, быть может, я и сам себя не совсем понимаю. Согласиться с вами я не могу, не могу, кажется, и молчать, примириться — но и бороться не могу. Попытался было, и вышло смешно, позорно — Вы сами тому свидетель. Остается сказать, что эти воззвания я так и не разослал. Занес было слабую руку для удара — и сбили ее не Вы, не Ваши слова, а некто более простой: рабочий, ребенок… или истина, которая, пожалуй, заключается именно в том, чем Вы живете; только я не умею ее принять. Уезжаю я не легко и не добровольно. Обещаю вам: никогда не подниму руку против того, за что Вы боретесь. Найду себе где-нибудь место в стороне от этой яростной борьбы и постараюсь жить как порядочный, внутренне честный человек. Существует ли такое местечко в нашем разделенном мире? Но я попытаюсь, потому что это единственный выход. Хоть в этом не обману Вашего доверия. Я создан из другого теста, и все же пишу Вам теперь, что, несмотря на все, Вы были мне симпатичны и в других обстоятельствах я хотел бы быть вашим другом. И дружбу Вашу я бы ценил. Будьте здоровы, я думаю о Вас и о Л. и желаю вам обоим человеческого счастья.
Брих».
Второе письмо никому не было адресовано. Брих оставил его на столе, на видном месте, а в нем писал, что добровольно уходит из жизни, и пускай никто его не разыскивает. Все это казалось ему смешным, как в романах. Гротескное завещание! Мебель, протертый ковер, мамин шкаф — тетке своей, Пошвинцовой; фарфорового Будду — маленькой Аничке, ей нравилось, как фигурка качает головой. Сидя над письмом, Брих представлял себе, как будут чесать о нем языки, сойдясь у водопроводного крана, соседки. Такой молодой, образованный, пани, кто бы подумал, что покончит с собой, ах, горе какое! И сосед был хороший, как-то помог решить задачку нашей Божке…
Брих вынул бумажник, навел в нем порядок. Документы, деньги, квитанции прачечной — ну, за бельем-то я уже не успею, — подумал с досадой; пропуск в бассейн, а вот — бумажка с торопливо написанным адресом. Вынул из кармана открытку. Да это от Бароха! Как это он сказал на прощанье? «Не сомневаюсь, вы найдете правильный путь, друг мой…» Его путь? И та женщина в субботнюю ночь: «…даже если дома вам нечем станет дышать?»
Услышал за стенкой шаги, встал, взял письмо, адресованное Бартошу, и, не раздумывая, постучался к соседям. Семейство сидело за ужином, Патера удивленно приподнялся с места, предложил гостю тарелочку супа. Брих отказался:
— Прошу вас, ешьте спокойно, я не помешаю…
Он протянул Аничке Будду и погладил девочку по волосикам — у нее загорелись глазки. Глянь, мама, как он головкой кивает,
— Ладно, сделаю.
Брих и сам был смущен, но, обменявшись еще несколькими словами, стал прощаться во избежание дальнейших расспросов. Подошел к колыбели взглянуть на малыша. Ребеночек таращил на него свои глазки-изюминки и размахивал кулачками.
— Ну, будьте здоровы, — сказал Брих и крепко пожал руку всем троим, Патере же коротко заглянул в самые глаза, но тотчас потупился.
— Ладно, будьте здоровы и вы, и — до свидания! — кивнул Патера.
Брих вернулся к себе с неприятным ощущением. Конец всему, конец шутовской комедии! Теперь — смотреть только вперед, даже если там одна темнота. В сумерках он выбрался из квартиры как вор — в непромокаемой куртке, высоких ботинках на шнурках, с туго набитым рюкзаком за спиной. Ключ от своей комнаты кинул в ящик для писем и прошмыгнул по галерее мимо освещенных окон. Было семь часов, из квартир неслись запахи еды, слышалось звяканье приборов, приглушенный говор: обитатели дома ужинали. Скрипнула расшатанная половица под каблуком, на подоконнике управдомши сидела ангорская кошка, она посмотрела на Бриха надменно-презрительным взглядом.
Прочь из этого дома! На лестнице встретился с художником с пятого этажа — тот, тяжело дыша, поднимался к себе с новой рамой и уступил дорогу Бриху. Они иногда перекидывались двумя-тремя словами, и сегодня художник тоже спросил:
— В турпоход, доктор? Не рановато ли?
— Ничего, — Брих вежливо поклонился, не задерживаясь.
— Пожалуй, погодка вам не благоприятствует. Сумасшедший апрель, то дождь, то солнце!
Слава богу, конец притворству, — думал Брих, поднимаясь с тяжелым рюкзаком по крутой улочке к трамваю, мимо знакомых домов, лавок, мимо трактира на углу, с грифельной доской у входа, на которой небрежно, мелом, начертано: «Сегодня свежие колбаски». Из дверей трактира пахнуло пивными опивками и прочими ароматами.
Итак, завершается недобрая глава его жизни — он устремился к пределам, за которыми будет уже не теперешним колеблющимся, нерешительным интеллектуалом, а совсем другим человеком! Конец Бриху, блаженному дурачку, который хотел стоять в стороне! Теперь он решился — и вот идет вперед с одним рюкзаком за плечами…
Переполненный трамвай прогрохотал по мосту. Брих не удержался — вышел. Пешком прошелся по Кампе, уютному островку, притулившемуся в ласковых сумерках; свежий ветерок с реки шелестел в верхушках деревьев, вливался в легкие. Брих в последний раз смотрел на свой город.
Пластический массив Малой Страны искрится огнями у подножия Града, ощетинившегося своими шпилями на фоне темного неба. И каменный мост, укрепленный деревянными надолбами, обгрызенными острыми льдинами, и огни фонарей на набережной, и их дрожащие отражения на речной ряби, и шум плотины… Влюбленные отвергают мокрое гостеприимство скамеек…
Брих шел мимо старой мельницы, мимо каменной красоты города, и тоска сжимала ему горло. Слезы обжигали глаза, и он не удерживал их — пускай текут…
Ах ты, город мой! Никогда еще Брих не сознавал, что он для него значит, — только теперь… Живи — чтобы где-то там, в далеком мире, я знал: есть еще отчизна, проигранная, преданная, но такая желанная! Весь остаток дней своих буду тосковать по ней, как по мечте, слишком прекрасной, чтоб могла осуществиться!
Прощай, сладостная Прага! Брих родился в ее стенах, и вот идет по улицам как чужой — и не замедляет шаг. А ведь именно теперь, больше, чем когда-либо, хотелось ему пасть на колени, вцепиться пальцами в неровные камни мостовой, в мокрую траву скверов и слушать лепет воды в плотине, и пенье птиц в кронах деревьев, и резкий скрип красных трамваев, и шаги, и смех, и дыхание людей! И умирать было бы легче в этих стенах, чем где-либо в другом месте. Какое же безумие гонит его отсюда? Зачем же прощается он с ним теперь с отчаянием и тоской и презрением к самому себе?