Грех и святость русской истории
Шрифт:
Я заговорил о Чаадаеве потому, что в сопоставлении с этим современником, собеседником и другом со всей отчетливостью выявляется гений Пушкина. Поэт исключительно высоко ценил мыслителя, но не соблазнялся ни его убеждением, согласно которому само Провидение «поручило нам интересы человечества», ни столь же гипертрофированными упреками, направленными в основном по адресу русского «общества» (то есть наиболее образованной и самостоятельной части населения), которое, мол, не осознает воли Провидения и не умеет или не желает ее осуществлять.
При этом стоит напомнить, что Чаадаев активно стремился обратить Пушкина в свою веру. Так, познакомившись с его стихотворением «Клеветникам России», где вроде бы есть перекличка с чаадаевским
И все же, несмотря на несомненное для Пушкина величие чаадаевской мысли, он не поддался ее власти. И из различных пушкинских суждений можно понять, что, с его точки зрения, мессианизм Чаадаева (как в конечном счете и всякий мессианизм) в той или иной мере превращал Россию в средство, в орудие; именно потому реальная, живая Россия во многом «не удовлетворяла» Чаадаева. И получилось так (этим впоследствии грешили многие самые разные русские идеологи), что Чаадаев «возвышал» – и даже безмерно возвысил – Россию не во имя ее самой, но во имя «идеи», которой она по сути дела должна быть принесена в жертву…
Для зрелого же Пушкина – и этому пониманию он, пожалуй, один был всецело и до самых глубин духа верен – смысл России воплощался в ней самой как она есть. Но нельзя не добавить, что точно так же Пушкин воспринимал и мир вообще, и любую страну – будь то страна европейская или азиатская.
И в этом ключ к странному на первый взгляд утверждению современного французского исследователя творчества Пушкина, Виктора Арминжона: «…из великих европейских писателей он наиболее европейский». Утверждение это может показаться тем более странным, что Пушкин в пору своей творческой зрелости отнюдь не считал Россию страной, принадлежащей к Европе (разумеется, Западной Европе – реальности вовсе не только географической), хотя в его время в России было не меньше (в процентном отношении), чем имеется сегодня, идеологов, убежденных, что Россия – это «европейская», но только сильно отставшая от западных обществ страна, и видевших единственный истинный путь России в «догонянии» Запада. Пушкин недвусмысленно и решительно возражал: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальной Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы… Не говорите: иначе нельзя было быть», – то есть не говорите, что путь только один для всех…
И тем не менее есть все основания согласиться с французом, утверждающим, что Пушкин – «наиболее европейский» писатель. Дело в том, что сознанию Западной Европы в целом с самых давних пор присуще убеждение, что она являет собой единственный подлинный субъект истории, а остальные составные части мира – только объекты приложения европейской воли и европейских целей. Но нежелание или неумение увидеть, так сказать, самоцельность и самооправданность другого, чужого образа жизни неизбежно ведет к тому, что в известной степени утрачивается способность со всей полноценностью увидеть и с в о е бытие. Пушкин же, который, конечно же, ни в коей
И если подвести итог этому краткому размышлению о Пушкине, можно сказать следующее. Поэт творил на такой высоте цельного понимания бытия, на которой далеко не всегда были способны удерживаться его даже самые достойные продолжатели. Он не впадал в какую-либо идеализацию (или, напротив, принижение) ни России, ни Запада. В его творчестве Запад предстает как богатейший самобытный мир (точнее, взаимосвязанная совокупность самобытных миров Англии, Испании, Франции, Германии, Италии), который не лучше и не хуже мира России; подобная «оценочность» в свете пушкинского творчества ясно обнаруживает свою заведомую поверхностность и даже прямую примитивность.
Творчество Пушкина – во всем его объеме – утверждает, что и в России, и на Западе было и есть свое безусловное добро и свое столь же безусловное зло, своя правда и своя ложь, своя красота и свое безобразие… Казалось бы, следование этому пушкинскому завету – не столь уж сложная задача. Однако на деле продолжатели Пушкина постоянно сбивались и сегодня сбиваются с проторенной им дороги, сбиваются, если воспользоваться традиционными определениями, либо в славянофильство (в самом широком смысле этого слова), либо в западничество.
Более того: художников и мыслителей, которые смогли так или иначе преодолеть эти соблазны, все же тем не менее старались и по-прежнему стараются истолковывать в этих рамках. Так, например, почти безоговорочно, но все же безосновательно причислен к славянофильству Тютчев (в подробном его жизнеописании, изданном в 1988 году, я стремился доказать, что это толкование не соответствует действительности).
Наследие Пушкина содержит в себе верную и незыблемую меру, на которой только и может строиться истинное понимание России в ее соотношении с Западом и с миром в целом. И необходимо постоянно возвращаться к этой мере, сотворенной пушкинским гением.
Некрасов и православие[266]
Поэзию Некрасова знают так или иначе все и каждый – уже хотя бы потому, что почти сто лет его произведения занимают немалое место в школьной программе, начиная с самых младших классов. Но в то же время Некрасову, так сказать, не повезло более чем кому-либо из великих поэтов XIX века, ибо в его стихах всегда стремились видеть прежде всего и главным образом «тенденцию».
Между тем даже Чернышевский, которого никак не заподозришь в недооценке «тенденциозности», восторженно говоря в письме к Некрасову о его поэзии, счел необходимым подчеркнуть: «Не думайте, что я увлекаюсь тенденциею, – тенденция может быть хороша, а талант слаб… Лично на меня Ваши пьесы без тенденции производят сильнейшее впечатление, нежели пьесы с тенденциею…»
И все же, как ни печально, Некрасова старались преподносить читателю – начиная с отроческих лет – не столько как самобытного поэта, сколько как публициста, который будто бы всецело посвятил себя стихотворному оформлению социальных лозунгов и призывов, всякого рода разоблачений, моральных заповедей и т. п.
Справедливости ради нельзя не сказать, что Некрасов написал немало строк, в которых публицистическая задача в той или иной мере подавляла дух творчества, в чем он не раз признавался и сам: «Мне борьба мешала быть поэтом…», «Нет в тебе поэзии свободной, мой суровый, неуклюжий стих…» и т. п. Однако вместе с тем Некрасов создал – особенно в период своего творческого расцвета – конец 1850-х – 1860-е годы – стихи очень высокого художественного взлета и поистине несравненной лирической проникновенности.