Грехи аккордеона
Шрифт:
– Что еще за Буду?
– Нет никакого Буду. Они придумали фамилию, чтобы звучало по-каджунски, француз и все такое. Туристская индустрия, работа для местных, вот хотя бы братья Мараис.
– Знаешь, что я тебе скажу, – произнес Онесифор, зло кося глазом, – вот наше поколение, мы просто живем. Мы не думаем, кто мы и что, мы родились, живем, ловим рыбу, возимся на фермах, едим домашнюю еду, пляшем, играем музыку, стареем и умираем, и никто не приходит нам надоедать. А ваше все ломается. Вы говорите только по-американски, ни тебе французского, видали. А то еще бывает так: О, я выучу французский язык, о, я буду каджуном, быстро скажи мне, как это будет по-французски, и давай сюда ’tit fer [241] , я вам счас сыграю каджунскую музыку. А посмотри на своих b'eb'es, что они будут видеть – приходят чужие люди, строят рестораны, никто не хочет
241
Металлический треугольник (фр.), музыкальный инструмент, с помощью которого обычно задается ритм.
Бадди закатил глаза. Они миновали лавку Дюмона, затем волнистую линию забора с двумя рядами колючей проволоки, огораживавшего новый фермерский дом Бо Арбу: наличники на окнах покрашены синей, как море, краской, на свежескошенном газоне расселись гипсовые утки, а на крыше – первая из длинного ряда телевизионных антенн рисует в воздухе петли и завитки, напоминающие своим узором старое клеймо для скота – «сковородку с гадюками».
– Вы только посмотрите на этот симпатичный домик, и ведь никогда не скажешь, что старик Арбу умер от проказы. О, я помню, тогда все только и говорили, что ноги у него, как сыр, а большой палец отвалился прямо в спальне, потом его увезли в Карвилль, в лепрозорий. Специально ведь скрывали, чтобы он мог пожить дома.
– Как же, был бы у него такой дом, если бы не буровые, – промычал Бадди правой стороной рта. Они обогнули онесифоровскую поилку для коров и свернули к гаражу. Бадди с невесткой жили на другом конце поселка у рисового поля в щитовом доме, за который еще нужно было выплачивать кредит. Пикап остановился рядом со старым грузовиком Онесифора; краска с машины полностью облезла, а изъеденный мокрой солью темно-красный кузов покрывали вмятины – следы аварии, в которую как-то попал старик, и гульбы распаленных водителей на парковке перед танцзалом. По всей кабине, словно брызги, дыры от пуль – память о той ночи, когда убили Белль.
– Давай сперва снимем кормушку, – сказал Онесифор. – Хочу выставить ее за ограду на место этой старой деревяшки. – Одинаково зажав сигареты углами ртов, чтобы дым не лез в глаза, они оттащили кормушку к забору и выволокли наружу старое ломаное деревянное корыто, которое стояло тут всегда, по крайней мере столько, сколько Бадди себя помнил; Онесифор прикрутил обновку проволокой. Гальванизированный металл ярко сверкал на солнце.
– Пока пустое, коровы не будут его бодать, ох-хо, – сказал он. – Надо бы дать им немного сена, пусть привыкают к новой штуке. – И вывалил в корыто тюк. Послышались раскаты грома.
Белль
Невестка заставила детей снять на крыльце обувь; мадам Мэйлфут была помешана на чистоте – еще и поэтому Бадди с семьей так редко сюда заходили. Белая газовая плита уравновешивалась сверкающим холодильником у противоположной стены. Чистый голубой свет, падая из окна, отражался сначала от белой эмалевой поверхности обеденного стола, а потом от урны из полированного стекла. Пол был покрыт белым линолеумом и натерт до гладкости воды. Мадам Мэйлфут перестелила этот линолеум несколько лет назад после того, как на парковке в Эмпайре застрелили Белль. В ту ночь еще три человека получили пули или удары ножом, двоих ранил взбесившийся пьяный бандит по имени Эрл, которого вышвырнули из бара за то, что ему захотелось помочиться на чужие ноги (он потом умер в тюрьме от приступа кашля). В темноте и суматохе люди бросались от одной стены к другой, на улицу и обратно, словно муравьи от лошадиных копыт. Эрл принял Белль за одного из барменов – оба были стройны и невысоки ростом, у обоих лохматые курчавые волосы: она получила в грудь заряд картечи и на следующее утро умерла в больнице. В приемной тогда пахло морскими свинками.
И прежде опрятная и собранная мадам Мэйлфут после похорон Белль помешалась на чистоте, мало говорила и надолго погружалась в молчание. Она оставила постель Онесифора, и спала теперь в комнате погибшей дочери. В потоке света восходящей луны ей часто казалось, что девочка всего лишь уехала в Техас навестить кузин. Плавная возвышенная музыка и чистые голоса лились, огибая рваные облака, вместе с лунным светом прямо в комнату. Лучи рисовали на стене тонкую закругленную сетку, похожую на натянутый лук с волокнистой бахромой и тесьмой на одном конце, а над стоявшим у окна электрическим обогревателем колебались вместе с воздухом длинные нити луны. Она не могла найти источник этого странного и прекрасного узора – он висел над кроватью несколько минут, потом исчезал, оставляя после себя обычную скучно-белую стену. Женщина видела в нем знак того, что ее дочь на небесах. По секрету от всех она купила набор красок и, когда Онесифор уходил из дома, восстанавливала образ умершей дочери, сначала на листах бумаги, потом на квадратах холста – без мольберта, просто расстелив его на столе, она копировала старые фотографии. Сперва нарисовала ее совсем маленькой, потом появилась девочка с поднятой над головой черепахой, следом – она же на коленях во время молитвы, и вот молодая женщина сидит рядом с отцом и бьет в ’tit fer, который и стал причиной ее смерти, ибо если бы она не лезла за Онесифором и Бадди в эти буйные притоны, не бы носила эти американские джинсы, имела бы грудь пополнее – бедная девочка, плоская, как доска, – никто бы в этом кошмарном месте не перепутал ее с мужчиной, и она была бы жива. Будь она чуть более норовистой, невинная девочка из тех, кто совсем не боится зла. За год до того Онесифор сам заработал шрам от глаза до челюсти, когда играл в деревенском танцзале («каблуки в пол, начинаем танцы!»), ужасном месте, где нет даже проволочной сетки, чтобы защищать музыкантов от летающих бутылок; там жуткий дым и так жарко, что на следующий день глаза краснеют, как Рождество; Бадди там вечно ввязывался в драки и все из-за своего воинственного характера: разозлившись, он невероятно свирепел, но до сих пор ему удавалось сразить нападавших хуком справа или пинком колена в пах. Лучше всего получилась та картина, где Белль, еще девочка, держит на руках тряпичного кота – мадам Мэйлфут повесила ее в спальне, приделав вместо рамки черное туалетное сиденье с золотой каемкой. Чтобы увидеть портрет, нужно было поднять крышку.
Онесифор изучает зеленый аккордеон
Белые муслиновые занавески окаймляли надвигавшуюся грозу. Картина с радугой и тремя ангелами в полупрозрачных одеждах, тоже принадлежавшая кисти мадам – при том, что один из ангелов был очень похож на Белль, – висела над календарем с рекламой страховой компании. Белые фарфоровые тарелки и чашки цвета крутого яйца опирались на бордюр в буфете, рядом – белая раковина и белая фаянсовая доска для сушки посуды. Невестка чувствовала себя примерно так же уютно, как сгоревший мотылек, на эмалированной поверхности. Среди этой холодной белизны разве что сама мадам Мэйлфут в лавсановом брючном костюме кремового цвета, запах свежемолотого кофе, да еще стулья оставались живыми и теплыми. Стулья были самодельными, с толстыми ножками и перекладинами на спинках, дерево гладко выскоблено обломком стекла, а сиденья обиты бело-красной воловьей кожей с кое-где сохранившимися щетинками. У окна стояло кошачье кресло, а за окном на траве изучал новую кормушку его хозяин – огромный квадратный рыжий кот, похожий на чемодан с хвостом вместо ручки. Грозовая туча надвинулась на траву, и кот зашагал к задней двери дома.
Мадам держалась строго и горделиво, седые волосы скручены на макушке в тугой двойной пучок. Над кружевным воротничком плыло крупное лицо, похожее на фарфоровую тарелку. Она безо всякого чувства обняла невестку, холодно поцеловала детей, высыпала ореховое печенье в жестяную форму для пирога – а не в фарфоровое блюдо, что было расценено невесткой, как оскорбление, – и принялась молоть кофейные зерна, прервав это занятие лишь на минуту, чтобы впустить кота, когда тот стал царапался в дверь. Кот прошагал к своему креслу, запрыгнул в него и стал короткими неприятными мазками вылизывать шерсть.
Бадди открыл футляр, достал зеленый аккордеон и протянул отцу. Онесифор, усевшись с широко расставленными ногами на стул, с минуту его разглядывал, потом отстегнул ремешок. Прошелся по кнопкам, кивая самому себе, затем поднял руки, опустил локти и начал тянуть из инструмента музыку; по кухне понесся бодрый ускоренный марш, прыжки через октавы разгоняли ритм. Через минуту он остановился, взглянул на Бадди, подмигнул, опустил глаза, заиграл вновь и запел, то возвышая голос так, что не слышен становился гром, а фарфоровые тарелки стукались о буфетный бордюр, то понижая его а в конце каждой строки до резкого всхлипа, точно после удара кулаком.
– Yie, ch'ere `tite fille,Ah, viens me rejoindre l – bas la maison.Trois jours, trois jours apr s ma mort, yie,Tu vas venir la maison te lamenter moi.Yie, garde-donc `tit monde… [242]– Ох-хо, видно мастер, что делал этот аккордин, знал пару-тройку сектретов. Ми немного гудит, должно быть, оторвался язычок. Быстрая штучка, и двигается хорошо, но шумновата. Слышишь, как щелкает? – Он закурил сигарету, печально скосив глаз в почти пустую пачку.
242
Й-и, дорогая девчоночка,
ах, приходи ко мне вон туда, домой
через три дня, три дня, когда я умру, й-и,
ты придешь в дом меня оплакивать
йи, поберегись, малютка… (искаж. фр.)