Гремите, колокола!
Шрифт:
— Ты чему улыбаешься?
— Можно подумать, что ты умеешь видеть в темноте…
— А ты и не знал? Когда в Ньеридхазе разбомбили госпиталь, мне пришлось почти на ощупь накладывать на рану швы.
— Скоро ты и меня сделаешь своим медбратом.
— Не раньше, чем ты меня — агрономом.
— И я смогу замещать тебя на медпункте.
— Нет, серьезно, чему?
— Тому же, чему и ты.
— Да, растет Наташка…
— Ну, это не обязательно ее собственные слова. Что-то похожее я читал.
— Но она их запомнила…
— У нее всегда была хорошая память.
—
Ураган за стеной отбушевал, девчата спали. Если приподнять голову, можно увидеть в окно вороненую спину Дона. Когда проходит теплоход, тень его с круглыми пятнами окон движется по стене, пока не скрывается за островом.
— А ты спишь?
После того как улеглась буря, особенно чиста тишина в доме, на Дону и в левобережном лесу. Спит хутор.
— Нет, не сплю, — вдруг говорит Марина.
— О чем ты думаешь?
И внезапно он слышит, как она тихо поет ему из своего угла:
Дунай-реченька, она, братцы, широкая, Переправы да на ней нет, Нет ни брода, ни парома. Ни казачьего, братцы, моста…Это уже не впервые, и все-таки он удивляется. Как будто кто-то настраивает их на одну волну. Но для этого обязательно нужно, чтобы опять возбудились — как сейчас от музыки — и пробились сквозь корку памяти эти горячие роднички.
— Удивительно, как это получается?
— Что?
— Вместе об одном и том же.
Она помедлила, и он насторожился, уловив в ее голосе перемену.
— В таком случае ты и о другом должен подумать.
— О чем?
— О том, что санитарная машина совсем не для того, чтобы возить в ней блоки моторов и всякие запчасти.
— Но ведь нужно было срочно отвезти их в «Сельхозтехнику» на ремонт, а ты же знаешь, что машин у нас пока мало. Совхоз молодой.
— И вообще вы ездите на ней на пленумы и на сессии, в Госбанк и в Сельхозснаб.
— Это только в грязь, а у нее два ведущих моста.
— Второй уже вышел из строя, доездились. И каждый раз потом изволь ее дезинфицировать. Не могу же я в таком рассаднике роды принимать.
— Но почему ты это мне говоришь? Скажи директору.
— Я уже ему говорила и еще скажу.
Он примирительно сказал:
— Марина!
Она не ответила, и, приподнимая от подушки голову, он повторил:
— Марина!
Бесполезно. Теперь уже она не пойдет ни на какие компромиссы. Такая она и на фронте была. Никогда, как говорится, личное от общественного не умела отделить.
А возможно, ее и в самом деле внезапно одолел сон. Лежала, разговаривала — и сразу как в яму провалилась. Как-никак, вероятно, большая часть ночи прошла. Ему бы перед рассветом тоже надо хоть немного поспать.
И перед тем как повернуться на бок, он взглянул на окно. Нет, уже поздно. Уже проем окна из густо-черного стал мутно-синим. И с Дона побулькивание донеслось. Кто-то из рыбаков, должно быть Рублев, спускался от острова в лодке, ударами клокапо воде приманивая сома.
Уезжала Любочка обычно, когда с виноградных лоз уже можно было ощипывать первые кисло-сладкие ягоды и в Дону вода начинала охватывать нелетней свежестью зачастивших в его верховьях дождей. Скворцы табунились в степи.
Но в том году засобиралась она раньше обычного. Ей нельзя было в последний год своей учебы в институте слишком долго засиживаться в этой хуторской глуши. И чтобы поиграть здесь, нужно в самое пекло перетьсяза три километра, на другой край хутора, в летний кинотеатр турбазы, где стояло единственное, с ободранными клавишами пианино, на котором все, кому не лень, наяривают перед киносеансами «Мучу».Да еще при этом надо терпеливо выслушивать излияния культурника Пети, что у него тоже способности к музыке и он даже заменяет на танцплощадке слепого баяниста. Конечно, культурник Петя — добрейший человек, но если он уже пришел побеседовать, то не меньше чем на три часа.
И Любочка возвращалась из своего похода по летней жаре вся красная и злая, хоть спички зажигай. Она уводила Наташу за дом под клен и там давала волю своим чувствам.
— Нет, тебе после школы обязательно нужно учиться только и Москве. Конечно, отец с матерью будут против, но ты не вздумай их послушать. Все они уверены, что в Москве их деток ждет погибель, но я же не погибла.
Если Луговой был дома, он слышал в окно, защищенное лишь сеткой от комаров, что ему при этом достается больше всего. Конечно, говорила она, из зарплаты агронома и врача трудно что-нибудь выкроить, но все-таки как-то уже можно было собрать денег хотя бы на пианино «Ростов-Дон», с учетом, что и младшая дочь могла бы учиться музыке. А так за лето можно совсем разучиться играть. Пальцы уже как деревянные. Если подходить по-настоящему, ей уже теперь надо готовиться к защите дипломного реферата. У нее давно и тема есть.
Наташа тихо спрашивала:
— Какая, Абастик, тема?
— Шопен. Ноктюрн Des dur. Но Игумнов говорил, что работа над произведением должна являться процессом бесконечного вслушивания в музыку. А где здесь можно вслушиваться, где? — в отчаянии спрашивала Любочка. — Все лето пропало. Если бы не ты, я бы в этом году ни за что не приехала сюда.
Наташа виновато молчала. Но вот Любочка уже отсердилась, и в голосе у нее не осталось и тени недовольства.
— Шопен… Его Генрих называет поэтом фортепьяно. Но ты знаешь, что еще говорит о нем Генрих?
— Нет.
Любочка наизусть цитировала:
— Если правда, что сердцевина всякого искусства, его глубочайшая сущность и сокровенный смысл есть поэзия… то в истории искусств найдется немного гениальных людей, которые воплотили бы ее в своем творчестве столь полно и совершенно, как Шопен…
Вспоминалось теперь и то, что расставалась она на этот раз с Любочкой как-то особенно тяжело. Нет, не плакала, как в прежние годы, навзрыд, отдаваясь своему безутешному детскому горю, после чего все-таки выходила на зов Вали и до следующего лета их жизнь возвращалась в свою колею. За час до отъезда Любочки хватились, что Наташи нет, куда-то исчезла и, сколько ни звали ее, не отзывалась. Но стоило только машине с Любочкой отъехать от ворот, как сразу появилась откуда-то из-под яра с блестящими глазами и, когда мать стала выговаривать ей, что теперь уже она может не увидеться с Любочкой вплоть до ее возвращения из Монголии, вдруг закричала незнакомым голосом: