Громовержец. Битва титанов
Шрифт:
Верхушки высоченных елей чуть покачивались в темнеющем небе. Но внизу, на просторной лесной поляне было тихо, безветренно и благостно. Лес ждал ночи, тихой и сонной для одних его обитателей, и безжалостной, может быть, последней для других. Лес был вечен и безмолвен, его не интересовали чьи-то жизни и смерти — все приходят в эту жизнь и уходят из нее, а он остается.
На поляне тоже ждали. Двадцать семь воевод, съехавшихся сюда, в княжью вотчину, со всех северных земель, сидели молча на древних замшелых валунах, невесть кем и когда выложенных по кольцу, зябко кутались в медвежьи и волчьи шубы. Ночь была холодной, скоро зима. И хотя на каждого со всей его свитой хватало вдосталь места в теремах, князь собрал их тут, ибо поляна была непростой. Звали ее Соборной Поляной — здесь и только здесь в последние десять веков человечьих разрешались все споры и думы Севера, сюда собирались старейшины,
Воеводы ждали слова.
Но князь Куп, застывший на плоском валуне посреди кольца, молчал. Он сидел на трех седых волчьих шкурах, в одном багряном корзне, тяжелыми складками ниспадающем с плеч. Светлорусые, почти седые волосы его были расплетены, распущены. Недвижные руки покоились на коленах. Сквозь смеженные веки не пробивался даже сумеречный уходящий свет. Куп ждал, когда на него снизойдет благодать, дарующая ясность и трезвость мысли, когда в душу его, сердце и мозг войдет Дух великого покровителя и брата старшего Кополы. Ибо и сам он — тень бессмертного бога на земле.
Костры вокруг кольца сидящих вспыхнули одновременно — и теперь невысокое, но ровное и жаркое пламя со всех сторон оберегало Собор от чужих глаз и ушей. Поляна сразу высветилась неровными дрожащими бликами, снопы искр потянулись к уже черному небосводу, словно воздаяние небожителям от прозябающих внизу, на земле… небожителями были отцы, деды, прадеды, пращуры… Воеводы воздели руки вверх, шубы сползли с их спин, теперь и без них было тепло. Дух Кополы нисходил на Священную Поляну.
Куп медленно открывал глаза. Будто пробуждаясь с трудом и нежеланием. Но в душе его царило умиротворение, прежнего гнева, ярости, растерянности и злости не было. Больше года эти недобрые, толкающие на необдуманные ходы чувства-бесы терзали сына великого и благого Юра. Больше года он сдерживал себя — воля отца и великого князя нерушима, а значит, нерушима и блага власть надо всеми землями Юра Великой княгини Реи, его племянницы родной — так было угодно Роду, а стало быть, и его покровителю Кополу. Рея держала в своем маленьком кулачке огромное, бескрайнее княжество, ближние бояре Юровы помогали ей… но резвые гонцы приносили порой вести безрадостные: посягали на отцовы земли с юга и с востока, посягали Кроновы дружины — разведывали силу и крепость, нагло, бесстрашно, не по ряду, посягали бродячие вольные ватаги, бродники, малые князья, племена чужие. Не всем отпор достойный давался. Женская воля! Бабья власть! Куп изводился, страдал — ведь трещало по швам Юрово наследие. Он посылал к Рее многажды людей немалых своих, помощь сулил, защиту и ограду. Но ответ всегда был суров и короток: блюди свои земли, свои рубежи, исполняй волю отца и Великой княгини! На своих землях был ряд и лад, дары и справу на Донай отправляли богатые, вовремя, как и было заведено… Но, чуял нутром Куп, не только от гонцов знал, — дрожит земля под ногами у Реи, качается. И первый, кто сотрясает ее — Крон. А против Крона Рея слаба, не устоит она, не выдержит, дело только во времени… Они все могут опоздать. Вот тогда уж, точно, воля Юра будет порушена, ибо Крону он завещал ни пяди… Да и кто еще там придет на смену Рее. Все сразу узнают его! Что ж, выжидать теперь? До каких пор? Пока все прахом пойдет?! Нет! Сейчас Куп был спокоен как никогда. Он верил в могущество и мудрость Копола, он верил в мудрость и опыт воевод лесных, братов своих. В эти нелегкие минуты принятия решения — последнего решения — с ним и в нем самом был Дух Рода Вседержителя. Так было, потому что иначе быть не могло.
Куп столь же медленно поднял лицо к черным с багряным отсветом небесам, долго вглядывался в них — и когда ощутил на себе тяжелый и пронизывающий взгляд сверху, взгляд потусторонний и вселяющий силы незримые, нетелесные, встал — один, посреди Соборной Поляны.
Его слова ждали. И он должен был изречь это слово.
— Всю душу ты из меня вымотал, черт лесной! — выругался Овил. — За каким рожном нам эти крепи?! Люди просвета не видят, выдохлись все!
Ворон кивал седой головой, будто соглашался с доводами воеводы. Осматривал кладку, проверял верви на камнеметах, поторапливал работных.
— Успеют еще отдохнуть, — отвечал он добродушно, но твердо, — и с тобой, Овилушка, ничего не сделается. Зато встретим теперь ворога загодя. Только сунься к нам!
Овил стучал себя кулаком по лбу, кривился.
— Да они в другом месте пристанут, вот и всех дел! Не глупее нас Кроновы вой, неужто понять не можешь!
— Пристанут, — соглашался Ворон, — коли их известит кто. А ежели нет, так и не успеют пристать, тут и на дно пойдут, на корм гадам морским.
Ворон не договаривал, что и в прочих удобных бухточках по северному берегу Скрытня у него припасено кое-что для непрошеных гостей. Перуны громовые носили скрытно, в мешках да сундуках малых, прятали ладно — чужой не найдет, а свой достанет быстро. Дозорные на вершинах — чуть где завиднеются кровавые паруса, ясно будет — куда идут, где пристанут. Вот там не плошай, времени не теряй. Что-то внутреннее, тяжкое, муторное, гнетущее, но не обманывающее подсказывало старому воеводе — будут дела ратные, да еще какие! в хороминах укрытных да пещерах не отсидишься! А еще сердце подсказывало, что не погиб княжич, жив. Далеко он где-то, но живой, невредимый, ждет от дядьки верного чего-то, помощи-подмоги какой-то, а какой — поди догадайся. Ворон делал, что мог, что умел, что ему опыт ратный да жизненный подсказывал.
Работали на крепях все. Но молодежь сильную да здоровую на шесть часов каждый божий день отвлекали — на учение. Сам Ворон с Овилом на смену учил парней рубиться в бою, стрелять из луков, метать перуны-дротики, ставить засады, идти по следу… и снова рубиться. Даже семерых горяков, крепких да отважных, вовлек в учение, доверил — пускай обвыкаются, пускай жизнью живут, как русы, хватит по горам да долам прятаться от нее. Пугливы были горяки и доверчивы. Коли опускал меч в поединке учебном супротивник их— и они опускали, улыбались… тут им и доставалось, тут им урок шел, чтоб не зевали, лихой бой раззяв не любит. Еще пятеро пробовали, да не выдержали, сбежали в горы. А эти пока не ноют, не просят отпустить. Своих набиралось под сотню — весь Скрытень облазили, всех русов переписали, заставили стряхнуть сонь и одурь мшелую. Да стариков еще с полсотни, да жен и девиц четыре десятка — тоже сгодятся: и припасы подносить, и побитых выносить, а будет совсем худо, рядом встанут. Хватит прятаться да таиться! Ну, если уж большая рать пристанет к острову, тогда малая горсть воев молодых прикроет отступление, тогда женам да старцам, детям да увечным время будет уйти. Ворон кивал патлатой седой головой. А сам-то знал — все так, все верно, но не в одном этом дело! еще кое-что будет! вот Жив придет, все и прояснится! Непременно придет! А Овил ворчал:
— Загнемся мы прежде, чем сюда сунутся враги наши. Сами себя погубим, изведем вконец!
Ворчал, но работы тяжкой не бросал. Хотя и ждала стареющего воеводу в зеленых долах Скрытня, в теремке рубленном, уютном молодая женушка, Мила любимая и ненаглядная. Все теперь у Овила было только здесь, на скрытном острове. Прочий мир для него стал чужим и ненужным.
Яра топнула ногой на прислужницу-бабку, загнала ее в тесную каморку-спаленку, в ее обиталище убогое. А сама белкой перескочила широкую светлую горницу узилища своего, припала к окошечку решетчатому, узорному.
Охранника не пришлось ждать долго. Хотт нес службу справно, мерил ногами из конца в конец узкий ход нетемной темницы, думал о своем, повесив голову в плоской медной шапочке-пшеме. И грезились бывшему сторукому дети его, сироты при живом отце… время шло, а надежды на освобождение не прибывало. Увечная рука болела все сильнее. Только боль эта отдавала в сердце… может, эта, а может, и другая. Хотт гнал черные мысли прочь, его дело нести службу, какой бы она ни была, на то он и не пахарь, не волхв, не горшечник, на то он и служивый.
— Эй, Хотт! — приглушенно крикнула в окошечко Яра. — Слышишь?!
Охранник обернулся на зов, подошел к двери с окошечком, поглядел вопрошающе в лицо княжне-узнице.
— Иди сюда! — потребовала та.
— Не могу, — прошептал Хотт, покачав головой. Яра рассмеялась.
— Да ты не бойся, — проговорила она сквозь смех, — не буду в тебя бросаться! Что я, дите, что ли… Иди!
Хотт опустил глаза.
— Не могу. Нельзя мне к княжнам заходить. Узнают, накажут…
— Трус! — выпалила Яра.
Хотт поднял глаза. Нет, он не трус, он бывал в таких сечах, в таких переделках, какие и присниться не могли бы этой взбалмошной девчонке. Он ничего не боялся по-настоящему, всерьез… но терпеть обиды ни за что, по прихоти опальной дочки Кроновой. Нет!
И все же он достал ключ, отворил дверь. Вошел.
Яра глядела на него своими огромными васильковыми глазищами девичьими. Но горело в них эдакое, что Хотта взяла оторопь: прикажи она ему сейчас отступить, выпустить ее из темницы или, пуще того, бежать с нею, и думать бы не стал. Девчонка! Тринадцатилетняя взбалмошная и капризная девчонка… Но сидит в ней что-то непонятное, нечеловеческое, что позволяет вертеть людьми, как ей вздумается, по прихоти своей.