Громовержец. Битва титанов
Шрифт:
— Вот здесь мы с тобой, страж верный! — Тонкий палец князя уперся в гору посреди хребта длинного. — Здесь Олимп, град стольный Русии. А вот… — рука князя перелетела через пол-моря синего, — твоя Кре-та-остров.
— Скрытень, — поправил Жив невольно.
— Молодец, Зива, — похвалил Крон, — ты скоро по-русски лучше меня говорить будешь. — И уставился искоса, повернув голову от карты на стража, уставился испытующе, пристально. И смотрел долго, молчал, не кривил губ тонких, не хмурился, а будто просто понять хотел. — Ох, непохож ты, Зива, на горяка, непохож! Ни один горяк чертежа большого не уразумеет. А ты, вижу, все в толк берешь! —
— Твоя воля, — ответил Жив. И тесно ему в просторной опочивальне сделалось, воздуха не хватало. Не выдержал, опустил глаза.
— Да ты не робей, не смущайся! Князь положил руку ему на плечи, привлек ближе.
— Гляди! — он распростер руку другую, правую, над многими морями-окиянами, над горными цепями бесконечными, лесами и озерами, от одного края выделанной и расцвеченной кожи до другого. — Это все Держава наша. Великая! Славная! Могучая! От прадедов, богами нам данная… породителями нашими. И нет ее больше, нет пространнее, и несчетно люда в ней живет… Разумеешь?
— Разумею, — ответил Жив. Не карта стояла сейчас пред глазами его. А сам мир, в котором немало постранствовал он: бесконечная и привольная река Pa — от моря Срединного до нубийских песков, до гор и водопадов далеких, святые Яровы земли, где дух иной, чистый, где сами предки великие с тобой рядом незримо, столпы граничные, и океан-батюшка, берега, кривые, изрезанные бухточками и заливами… все видел Жив. Но еще больше на чертеже большом было тех мест да стран, которых он не видывал — далеких, на восток от Святой земли и на юг, на север…
— Добрая держава, — продолжил Крон, — одна она такая на свете, другой такой нету! От нее свет во все земли идет, понимаешь?! Она мир за собой в грядущее тянет… Тяжко ей, трудно, больно, а все равно тянет! Потому что сильная… духом своим! А теперь гляди вот сюда, на север! — Рука князя взметнулась вверх, над лесами бескрайними и непроходимыми, над морями северными, не ярко-синими, а блекло-голубыми, над реками полноводными, к самому Океану Дышащему, к Белому острову… Но не дошла до него, вернулась к лесам, ниже, вдоль реки извивистой заскользила. — То рубежи наши. Там, за Донаем Юровы вотчины. Там тоже русы живут — много племен, много родов. Но все нашего корня, все по-русски говорят! Там ныне душа моя! Знай, Зива, ты верный, не упредишь, не выдашь, тебе сердце раскрою — пришла пора единить всех, иначе ряда не будет. Уже и рати готовы. Скоро поход, понимаешь, Большой Поход! Вслед за душою и тело рвется туда… Нет, не будет крови многой, увидят силу мою, власть, могущество браты наши, сами под длань мою вступят. И тогда…
Великий князь растопырил пальцы над лесами — засверкали огнями камни самоцветные в перстнях. И лицо его стало иным — просветленным, истовым и праведным, будто у тех седовласых и седобородых волхвов, что были отражениями в мире земном смрадном чего-то высшего и недоступного. Страшно стало Живу, пустота черная закралась в сердце. На кого руку подымает он! И когда?! В какой час?!
— Всю жизнь, Зива ты мой дикий, шел я к этому, к вершине сияющей правления Кронидов всех, от пращуров великих до меня, грешного и малого, сквозь неурядицы и хаос, чрез смуты, ложь, грязь, смерти, подлость человеческую и алчь, чрез бунты нелепые, животные, дурость несусветную и предательства… И вот я близок к этой вершине! Разумеешь? Близок, как никогда! Эх, Зива… Подай-ка вина, брат! Видишь, там, в углу корчага да кубок. Пора возлияние богам принести!
Князь опустил руку с плеча на спину, чуть подтолкнул Жива меж лопаток, улыбнулся. Никогда еще в последние десятилетия его зеленые, подернутые болотной мутью, глаза не светились столь чист. о, яро и молодо.
На негнущихся ногах Жив подошел к дубовому столику-ларцу. Приподнял чеканную серебряную крышку. Дрожащим отблеском языка пламени настенной лампы засветилось густое темное вино. Будто кровь стылая в позлащенном сосуде. В углу царил полумрак да тени. Живу померещилось, что он сам только что из мира живых переступил в мир сумеречный, в мир теней. Ледяной коростой сковало кожу, ознобом затрясло, холодные пальцы сделались непослушными, чужими. Вспомнилось, «тебе отведен твой час. Решай сам!» Поздно. Уже все решено. Наверняка, там, в темнице уже началось, как было условлено. Теперь все зависит только от него. Все!
— Ну что ты там медлишь?! — послышалось от стола. — Я сейчас умру от жажды!
Жив зачерпнул вина черпаком с узорчатой гнутой ручкой, налил в высокий кубок. Пламя лампы дернулось под дуновением легкого сквозняка, тень упала на его руки. Пора! Жив надавил на стебелек перстня, отцова подарка, камень-изумруд, хранящий и берегущий любовь, раскрылся. Из крохотной черной полости пали в темное вино четыре крупинки черные, всего четыре, больше внутри камня и не было. Легкие пузырьки пошли поверху тонкой пеной, тут же лопаясь, исчезая. Пора!
Жив обернулся. Пошел к князю с большим кубком в руке.
— Ну, ты, брат, в виночерпии не годишься, — рассмеялся Крон, — с тобой не скоро захмелеешь, Зива. Давай!
Он протянул сильную и тонкую руку, снова заиграли всеми цветами радуги драгоценные камни. Их блеск отразился в горящих изумрудным огнем глазах, отцовских глазах… И в них не было иного огонька, отец не чуял близости родной крови, совсем не чуял сына своего, плоть от плоти своей. У Жива задрожали губы.
Он поднес кубок ко рту, сделал малый глоток, показывая — не отравлено, можно пить.
— Ну, давай же! — князь чуть не вырвал у него кубок. Вскинул его высоко вверх. И почти выкрикнул: — За поход! За Великий Поход на Север!
Он пил долго, будто и впрямь утоляя внезапную, обуявшую его жажду. Вино текло по светлым усам, по короткой русой бороде, по расшитой бисером рубахе белой с алыми отворотами. И когда допил, с силой, будто припечатывая недоступные пока леса своей великой княжеской печатью, поставил кубок в густую зелень чертежа. Выдохнул тяжело, с хрипом:
— Скоро! Скоро мы будем там! — Поглядел на охранителя своего мутнеющими глазами, спросил: — Ты веришь мне, Зива?
— Верю, — ответил Жив тихо. Ему стоило огромных трудов удерживаться на кромке сознания, сон завладевал его душою, его мозгом, глаза слипались, веки тяжелели, будто на них положили по бревну.
— И я верю! — Крон подошел вплотную. Прошептал: — Устал я сегодня… немудрено, четвертый день без сна. Устал. Отведи меня к постели, Зива, что-то ноги не слушаются. Спать! Спать! Все прочее утром, завтра, утро вечера мудренее…
Он говорил, еле шевеля тонкими губами, опираясь на Жива. И тот, сам слабеющий, обезноживший, теряющий сознание, с трудом довел отца-князя до постели, застланной грубым полотном, с одной единственной низенькой и жесткой подушкой в изголовье. Положил на спину, прикрыл корзном. Отошел.