Гроза
Шрифт:
— Вам лучше, дядя?
Додхудай опомнился, услышав голос Хатама.
— Ты все еще здесь?
— Дожидаюсь вашего позволенья уйти.
— До свиданья… Эй, хозяйка! Хатам собирается уходить. Вынеси ему две лепешки.
— Спасибо, спасибо, не надо мне лепешек.
— Как? Что ты говоришь? Отворачиваться от хлеба — неблагодарность и грех. Все живое только и занято заботой о своем ненасытном горле, о хлебе насущном.
Видя, что Додхудай никогда сам не заговорит об обещанных двух мерах пшеницы на семена, Хатам решился напомнить
— Вот, дурная у меня память. Ведь я надеялся сегодня унести обещанную вами пшеницу. Этот сумасшедший в мечети, этот ливень совсем сбили меня с толку, совсем я забыл о ней.
— Ты, может, и забыл, но я хорошо помню.
— Я знаю — вы человек, который умеет держать свое слово.
— Ладно, я от своих слов не отказываюсь. Но пшеница-то в амбаре. Не спеши. Завтра придет Сахиб-саркор, я скажу ему, и он свешает тебе пшеницы, а мешок-то у тебя есть?
— Мешок? — растерянно пробормотал Хатам.
— Нищий, оказывается, если и хлеб найдет, так торбы нет, куда положить… Ну, ладно, ладно, авось найдется тебе мешок.
Словечко «нищий» больно задело Хатама, но он решил сдержаться и вовремя прикусил язык. А что ему было делать? Додхудай же, как ни в чем не бывало, говорил уже о другом.
— Замечательная сегодня весна. Все на земле просыпается и оживает. Вон, видишь как разыгрались горлинки за окном, гоняются друг за дружкой…
— А если не придет Саркор-бобо, значит придется мне уходить без пшеницы? Пожалели бы бедняков…
— Ах, бедненькие, ах, мученики! А если бы не было меня, чтобы вы все делали? Вот ты заботишься о бедняках, а обо мне при этом думаешь ли хоть сколько-нибудь?
— О вас не один я, о вас все думают. Действительно, если бы не было вас, то откуда бы взялись неимущие бедняки? Если аллах создал вас для бедных, то значит и бедных он создал для вас. Бог заранее предназначил вас и их друг для друга, чтобы было кому помогать и чтобы было к кому обращаться за помощью. Так разве же можно о вас не думать?
— Да, да, все от бога. Истинным мусульманином становятся постепенно. Вот я прочитаю тебе четыре строчки из газели…
Если ты почитаешь раба своего, То и все почитают его, Если ты унижаешь раба своего, То и все унижают его.Что же хотел сказать поэт? Ведь слова, нанизанные в этой газели на строчки, это жемчужные слова, они взяты из божественной книги, из священного корана. Сомневающийся в этих истинах мусульманин — не мусульманин, а богоотступник. Почему-то бог не все пальцы создал равными. Если рабу божьему при создании его богом написано на роду быть почитаемым, то его и почитают везде. Понял теперь?
— Спасибо, дядя, я все понял, но все же не лучше ли, если вы отдадите пшеницу, не дожидаясь Саркора-бобо. А я бы ее сейчас и отнес.
— Как же я тебе ее отдам? Кто ее будет вешать и отсыпать?
— Амбар же
— Эй, бабушка, иди-ка сюда! — К своей неродной матери Халпашше Додхудай обращался на «ты», называя ее к тому же бабушкой.
— Здесь я, говори, что тебе надо, — отозвалась Халпашша из ичкари.
— Открой амбар, насыпь в мешок две меры пшеницы и отдай Хатаму. А потом амбар запри на замок. Поняла? — Из внутренних комнат послышалось «поняла», и вскоре во двор вышли Халпашша и девушка-служанка, прикрывавшая лицо платком. Точь-в-точь как молодая яркая луна, одним лишь краешком выглядывающая из-за черного плотного облака: Она бросила мгновенный взгляд на Хатама, но как только глаза их встретились, сразу же закрылась еще больше. Обе они — и старая и молодая — шли к амбару. У Хатама забилось сердце в груди. Он понял, что вот сейчас настал тот момент, когда он может оказаться совсем рядом с Турсунташ и даже сказать ей какое-нибудь слово. Он поглядел на Додхудая. Тот лежал с закрытыми глазами. Юноша встал, тихо вышел и в один миг оказался около амбара. В открытую дверь заглянул внутрь. Девушка, привстав на цыпочки, тянулась и не могла дотянуться до меры, подвешенной высоко на столбе.
— Бабушка, можно я ей помогу, — сам удивляясь своей смелости, сказал вдруг Хатам. Старуха была и слеповата и глуховата. Услышав посторонний мужской голос рядом с собой, она перепугалась.
— Это ты, что ли, Хатам. Напугал меня.
Но Хатам уже не слушал ее. Со словами: «И зачем так высоко вешать меру… Сейчас я достану ее», — он оказался около Турсунташ. Девушка так растерялась, что забыла или не успела закрыть лицо. Хатам, отдавая ей меру, говорил: «Старый приходит — быть угощению, молодой приходит — быть работе. А уж если тут двое молодых — ты да я, — какая же работа останется не выполненной. Не так ли?»
Девушка молчала, держа меру в руках и охваченная непонятным для нее самой волнением. Щеки ее покрылись румянцем, черные, изогнутые, словно крылья ласточки, брови трепетали, как бы и вправду готовые взлететь.
С чувством сладостной близости, называя девушку просто по имени, снова обратился к ней юноша Хатам:
— Почему молчишь, Турсунташ?
Полузакрывшись платком, но все же оставив открытыми глаза и как-то радостно сверкнув ими, она ответила:
— Работа… Пропади она пропадом, их работа…
— Так-то так. Но ведь если бы не работа, то мы и не встретились бы сейчас здесь в амбаре. Ну-ка давай подержи мешок. А вы, бабушка, сядьте в сторонке, отдохните. Где работают двое, молодых, пожилому человеку делать нечего. Отдыхайте.
Хатам ловко зачерпнул зерно ведром и пересыпал его в меру.
— Давай, держи мешок, Турсунташ, да подставляй его ближе, ближе. И что стоило бы тебе показаться лишний раз на глаза, когда я прихожу в дом…
Хатам, тревожился за свое рискованное поведение, поэтому торопился. Но все же успел спросить шепотом: