Грозный год - 1919-й. Огни в бухте
Шрифт:
Но сейчас Прохор был какой-то притихший, его вечно размахивающие руки прижимали к груди винтовку, а глаза - широко открыты, полны решимости и самой отчаянной отваги.
Боронин посмотрел в эти глаза и понял: на подвиг идет старый друг. Он обнял его за плечи, ласково пожурил за побег из штаба, но Прохор сухо и сдержанно ответил:
– В штабе меня заменят - не велика птица; считай, что простой конюх…
Боронин склонил перед ним голову:
– Спасибо, Прохор.
Услышав это трогательное «спасибо», Прохор стал озираться по сторонам, точно спрашивая у товарищей: «Да за что это, братцы?» И вдруг нашелся, грозно поднял винтовку, крикнул:
– Смерть кадету!
И точно оглушенный своим криком, он все стоял с поднятой винтовкой, пока кто-то из рядом стоящих не толкнул его в плечо.
Боронин сказал:
– Ты вот, Прохор, расскажи бойцам, как мы воевали против немца, как били кадета в прошлом году. Расскажи, расскажи! Пусть послушают старого солдата!
Прохор молчал.
– Уж расскажи, дядь Прохор!
– раздалось позади.
– Вот видишь, просят. Ты и расскажи! Как мерзли в снегах, как воевали… Без снарядов, без патронов… Для молодого жизнь бывалого солдата - хороший пример!
Боронин вышел из круга. Петька подвел ему коня, и они ускакали, подняв пыль столбом…
По барханам цепочкой шли бойцы. На плечах они несли мешки с хлебом, рогожные кули с воблой и жмыхом, цинковые ящики с патронами, бидоны с водой. Шли артиллеристы, сгибаясь под тяжестью санитарных носилок, на которых они несли снаряды к своим пушкам.
Обогнав вереницы бойцов, Боронин поехал шагом. Навстречу, как по волнам, то исчезая, то вновь появляясь, брели две женщины… Обе были в косынках медицинских сестер. Одна - невысокого роста, лет сорока, полная, с выбивающимися из-под косынки рыжими волосами; другая - худенькая, стройная, с длинными косами, падающими на грудь. Женщины тащили по песку волокушу, в которой лежал раненый в почерневших бинтах. Что-то знакомое показалось Боронину в их лицах. Где он их видел?
– Кого несете, голубушки?
– спросил он, остановив коня.
Женщины перевели дыхание, и молоденькая, с косами, не без гнева сказала:
– Да ведь это же Пиня, товарищ командир. Подносчик снарядов!
О Пине она говорила так, словно он был полководцем, а не подносчиком снарядов на батарее Василия Корнеева. Он славился тем, что за один рейс по пескам, за пять верст, приносил два ящика.
Боронина поразили руки раненого, покойно лежавшие на груди: огромные, узловатые, точно корни дерева.
– Пиня, Пиня!.. Ах да, слышал, - притворился Боронин.
– Как, дорогой, батарея Корнеева? Не слышал: жив, убит Корнеев?
Пиня повернул в сторону комдива мертвенно бледное лицо, изъеденное оспой:
– Из боя я вышел утром, товарищ командир… При мне еще две пушки стреляли. Нашу пушку разнесло прямым попаданием… Всех в расчете поубивало, а меня осколком резануло да волной пришибло… Все рябит в глазах, да звон стоит в ушах. Корнеев тоже, наверное, убит или, может, ранен… Стоял он саженях в пяти от нас, у пушки Тисленко, но в них тоже попал снаряд… - Пиня попросил воды и замолк.
Сидорчук спрыгнул с коня и приложил к запекшимся губам раненого флягу.
Женщина с косами кивнула Боронину, сказала шепотом:
– Он… ранен… в живот…
«Умрет», - подумал Боронин и тронул коня.
Женщины взялись за лямки и, нагнув головы, потащили волокушу.
Проехав немного, Боронин спросил Сидорчука:
– Женщин не узнал?
– Нет, Иван Макарович. А что?
– Это же актрисы! Пришли вместе с коммунарами! Как же не узнал?
– Ой, да что вы говорите, Иван Макарович!
– всплеснул руками Сидорчук.
– Что говорю, что говорю!..
– рассердился Боронин.
– Я всех не могу запомнить, дел у меня всяких хватает, а ты должен! Какой же ты тогда адъютант комдива?
Сидорчук промолчал. Он о чем-то мучительно думал.
– Что с тобой? Уж не случилось ли чего?
– спросил Боронин, мельком взглянув на Сидорчука.
– Тяжелое осталось позади. Завтра начнем гнать кадета. Радоваться надо, а ты грустишь.
– Да я так, ничего, Иван Макарович…
– Ну, ты мне говори!
– Боронин погрозил пальцем.
– От вас ничего не скроешь!
– Сидорчук поехал рядом с комдивом.
– Страшновато мне что-то стало сегодня, Иван Макарович…
– Кого, чего страшновато?
– Страшно, что зазря порубал одного конника…
– Ну, ну, рассказывай.
Комдив любил пофилософствовать, поговорить и послушать. Сидорчук хорошо знал эту особенность характера своего начальника и стал рассказывать:
– Утром, когда пошли в лаву, зарубил я двоих… Погнался за третьим конником… Мужик здоровенный, бородатый… Видит, что за ним гонятся, пришпорил коня - и в сторону. Я за ним… Приподнялся на стременах, занес шашку, а конник прижался к гриве коня и знай только машет саблей по сторонам. Надо бы пронестись мимо, черт бы с ним, а я уж и не помню, как налетел на него, рубанул, и он поскакал дальше, как всадник без головы. Читали такую книгу? Потом уж свалился с коня.
– Да, - сказал Боронин, багровея.
– Ты, милый, эти разговорчики оставь при себе, а то ребятушки мои засмеют тебя. Тогда придется уйти из дивизии. Конника ему стало жалко! Какого конника? Кадета? Деникинца? Белую сволочь?
– Боронин от возмущения даже придержал коня.
– Я не о кадете, о человеке, - пытался оправдаться Петька Сидорчук.
– Ведь если у него отнять идею - что они там хотят - царя или Деникина, - он все же останется человеком?
– Глупости говоришь… Человек живет со своей идеей. Идея у него может быть правильная, как у нас с тобой, рабоче-крестьянская, а может быть - паразитическая, буржуазная. Так вот, нельзя человека отделять от идеи. Если хочешь срубить идею - ее надо срубать вместе с головой! И никаких там разговорчиков насчет «человека». Не толстовец ли ты?
– Да нет же, Иван Макарович, я не об этом…
– Ни черта ты не понимаешь, - сердился Боронин.
– Тебя, дурака, надо учить и учить. Мозги бы тебе мог вправить этот конник, которого тебе стало жалко: срубил бы тебе башку, тогда тебе не пришлось бы его жалеть. На войне как на войне: ты не убьешь - тебя убьют. Убивать никогда не весело. Весело разве что злодею. А мы не злодеи. Мы убиваем потому, что нас хотят убить. А это есть справедливое дело.
Проехав немного, Боронин сказал уже мягче: