Грустный шут
Шрифт:
— А ведь я тебя усыпить хотел, — смущенно признался Барма.
— Думаешь, я не понял? Беги!
— Ну, жив буду — добром сочтемся. — Барма стиснул плечо князя, торопливо выбежал.
Минутой позже пришел сторож. Лицо его было в кровь разбито. Хотел задержать Барму, заподозрив неладное, но тот сбил коротким ударом, выскочил за ворота. Заглянув в глазок, тюремный страж изумленно ахнул.
— Тебя как зовут? — спросил дворового.
— Афонькой, — ответил слуга.
— Ступай к своему господину, — сказал сторож и, затолкнув Афоньку внутрь, надвинул засов.
Такой развязки Борис Петрович не ожидал. Час назад велел Фишеру готовить судно, чтобы
Скрипнули ворота, послышался гулкий топ. В тишину, в мертвечину промозглого узилища ворвался кто-то оттуда, из жизни. Юшков признал в них светлейшего и Першина.
— Князь, батюшка! — возопил Афонька, сообразивший, что им подменили узника. — Меня-то за что?
— За грехи наши, Афоня, — горько, покорившись прихотливой судьбе, улыбнулся Борис Петрович.
Его ударили по лицу. Потом долго и старательно избивали. Когда очнулся — Афоньку уж вышвырнули, может, в пыточную уволокли. Бедный, бедный, ни в чем не повинный раб! Борис Петрович малому сочувствовал, а в душу его заползал страх, бился там, как соболь в ловушке.
Рядом грозно дышал Меншиков. За его спиной расправлял рукава одноглазый поручик. Борис Петрович признал в нем бывшего крепостного, когда-то подаренного светлейшему.
— Нну, рассказывай. — Светлейший отставил ногу, покосившись на Першина. Тот смахнул с окровавленного ботфорта приставшие соринки, услужливо подставил табурет. Отпыхиваясь и морщась, Меншиков, не глядя, плюхнулся на него, легонько погладил левую половину груди. Здоровье «погуливать» стало. Раньше мог беспрерывно кутить неделями, даже месяцами, а день начинал свеж, как огурчик. Ковш рассолу в себя да чего-нибудь горячего ложку, и — хоть сейчас начинай сначала. Прошли, прошли времена лихие! Прежний Алексашка, пожалуй, и не узнал бы теперешнего важного Александра Даниловича. Иных метресс помоложе уж мимо рук пропускает. А раньше бывало… Э-эх! Сердиться и завидовать начал юным обольстителям. Старость — не радость. Изъездился конь.
Ступив на зыбкую почву дворцовых интриг, покоя не знал, всяк час сражался, чтоб выжить. И — выжил. Сейчас бы сбросить годов десяток. Все под рукой: власть, опыт, сила. Ума у бога не занимать. Только бы девок да сына пристроить. После Катерины-то внук Петров на трон сядет. Дочь младшая может стать царицей. Две крови, соединившись, породят новую династию. Романовы одряхлели. Надо в них свежую кровь влить…
Светлейший привычно оглянулся: не подслушал ли кто тайные мысли? Впрочем, испуг его проявился лишь внутри. Лицо, привыкшее скрывать истинное состояние души, было по-прежнему брюзгливо и властно.
«Зачем, бишь, пришел-то сюда? Ах да… Вот человек лежит подлый. Подлый? Да есть ли иные-то? Ни брату, ни свату не верю. Все лгут. Полезный скорее. Был полезным. И вдруг начал юлить, государю нашептывать. На меня, на самого Меншикова? Хэ-хэ…»
— Ну, душа моя, сказывай, какую игру опять затеял? — ласково уставился на Юшкова, тот поежился, вжал голову в плечи. — Кому в уши дуть собрался?
— Смилуйся, Александр Данилыч. — Князь пал на колени, протянув к светлейшему руки.
Светлейший кивнул. Сам точно так же перед царем каялся, но не часто. Раб приниженный жалок, раб умный, веселый — желанен всем и всегда. Александр Данилович всяк час держал на кончике языка запасную шутку. Поплакав, покаявшись, начинал балагурить, льстить, умасливать. Шутил умно, льстил тонко. И потому был угоден. А этот… тьфу!
— Где Фишер? Шут где? — обрывая мысли свои, рявкнул светлейший.
— Фишер? Шут? — не скоро очнувшись, затряс головой Борис Петрович. От удара, что ли, впал в беспамятство, тупо повторил: — Фишер, шут…
Почему светлейший пинает в ребра? Почему Першин брызжет в лицо водой? Какой Фишер? Какой шут?
Сплевывая воду, кровь и два выбитых зуба, Борис Петрович с ненавистью смотрел подбитым глазом на Меншикова. Другой глаз закрылся.
— Упорствуешь? — кричал разгневанный Александр Данилович, поражаясь странному поведению князя: не боится и как будто даже не слышит. «Может, в нем сила какая проснулась? Откуда ей взяться, силе, в этом ничтожном князьке? Сила во мне. Я теперь всех выше. И могу подняться еще».
От высоты ли, которую увидел, от утомления ли закружилась голова. Юшков, с которым давно хотел свести счеты, был сокрушен и повержен. Ему не подняться теперь из праха. Все, кому он досадил — государыня, Монс, сам светлейший, — отмщены. Осталось сквитаться с дерзким шутом, поносившим сильных мира сего, самого Александра Даниловича. С Фишером… Но Фишер — забота царицы. Пусть ищет его, пусть мстит за Монса. У светлейшего хватает своих врагов.
— Ну, упорствуй, — Александр Данилович, устало махнув рукой, перешагнул через лежавшего на боку князя, у дверей пьяно покачнулся, с усилием растворив совиные веки, приговорил: — Сам выбрал себе место. Сиди. Воли тебе не видеть! — и погрозил пальцем.
Хлопнули тяжелые двери, загремели болты, запоры. Пахнуло подземною тишиной. Смертною тишиной. Даже крысы примолкли под полом. В духовое отверстие опять заглянуло солнце.
«Воли, воли, — повторил князь. — А что мне в той воле? Мне здесь покойно».
До полусмерти избитый, он ничего более не желал. Ни о чем не жалел. Забыл даже о той желтой пилюле, которую постоянно носил в кресте. Пришло то редкое состояние духа, когда все вдруг сделалось безразлично. И в то же время он стал сильнее, словно переродился. Ни слава, ни власть, ни деньги не давали ему такой силы и, пожалуй, несокрушимости. Трудно, подчас невозможно сокрушить того, у кого все потеряно. «Так вот почему, — думал князь, — я не мог сломать Пикана-отца. Благодарю тебя, господи! Трижды благодарю за ниспосланное мне испытание!» Вспомнив о ближних — о жене, о дочери, — князь усмехнулся: так далеки они были. Как прошлое, к которому не будет возврата, как мир за этой страшной стеной. Вдруг захотелось напомнить людям, даже не подозревавшим, что он здесь, одну простую истину: «Эй, не забывайте, что вы — лю-уди!»
— Челове-еек! — увидав чей-то испуганный глаз в дверном отверстии, позвал князь. Глаз моргнул и исчез. — Челове-ек… с наслаждением смакуя только что постигнутое и потому казавшееся прекрасным слово, повторил Борис Петрович и счастливо рассмеялся. Ему необыкновенно, редкостно повезло: дожил до того дня, в котором наконец осознал себя. Это ли не высочайшее счастье?
Он был одинок и счастлив. Крысы, опять поднявшие возню, уже не мешали. Князь их попросту не замечал. Не замечал и города, нарисованного итальянцем. Он жил в нем. Какие-то странные, совсем нестрашные бестелесные существа бродили вокруг него и ничем не грозили. Никто ничего не требовал. Никто никому не завидовал. Это был иной мир, возможно потусторонний. Здесь солнце даже не показывалось. Светила дыра, заменявшая солнце: через нее проникал луч солнечный, но князю казалось, что солнца вообще в природе нет, а светит сама духовая дыра, то есть ничто.