Груз небесный
Шрифт:
– Дай ему месяц неувольнения и не трогай меня, мне через полчаса на производство…
– Е-е-сть, – радостно, как садист, увидевший жертву, говорит Силин, заикаясь от прилива одному ему понятных чувств.
В коридоре слышатся робкие шаги, и в комнату нашкодившим щенком входит Гребешков.
Увидев, что все командование роты на месте, он опускает на пол сумку, в которой находится что-то твердое и, щелкнув каблуками, орет:
– Товарищ лейтенант…
– Тихо, – говорит ему Силин, – видишь, лейтенанту плохо…
– Заболел? – переходит на уважительный шепот Гребешков.
– Так
– Понимаешь, Юра…
– Я вам не Юра, а исполняющий обязанности командира роты, усек?
– Усек, – скисает Гребешков.
– Ну, ну, – торопит его «исполняющий обязанности», – я слушаю.
– Ну приехал я в Н-ск, а там жена…
– При смерти лежит, – перебивает «исполняющий».
– Ну зачем ты так, Юра, – говорит Гребешков, – не при смерти, а при болезни…
– Все ясно, – прерывает его Силин, которому, во-первых, действительно все ясно, и, во-вторых, не терпится покуражиться: наказать Гребешкова «правами командира роты», – все ясно, месяц неувольнения вам, прапорщик Гребешков.
У Гребешкова чувство юмора отсутствует напрочь. Он щелкает каблуками, вытягивается в струнку и громче прежнего орет: «Есть месяц неувольнения». А потом вновь начинает оправдываться. С его слов, он четыре дня был у постели больной жены, а два дня искал для нас «Спидолу», чтобы мы в праздники не скучали.
Гребешков бросается к оставленной на полу сумке, вынимает из нее и с грохотом ставит на стол огромную, как чемодан, «Спидолу» первых выпусков.
– Подлизаться хочешь? – грозно спрашивает Силин. – П-п-подлизаться?
Но тут его притворно-грозное лицо принимает притворно-ласковое выражение.
– Слушай, Гребешок, – говорит он, – а не продать ли нам твою бандуру за литр спирта технарям? А? Комиссара спасать надо, комиссар загибается…
– Ты чо, Юра, – отвечает ошарашенный Гребешков, – ты чо? Она же сто семьдесят два рубля стоила.
– Эх ты, жадюга, – говорит Силин, – забыл суворовское правило… для комиссара пожалел… да комиссаров раньше грудью закрывали, понимаешь ты, потомок Чингизхана, г-г-грудью, а ты «га-а-а-армозу» пожалел… жмот… не ожидал от тебя, Гребешок, не ожидал…
– Да не жмот я, Юра, не жмот, – чуть не плачет Гребешков – он уже жалеет, что привез приемник, – я не потому… вещь дорогая… давай хоть за два литра продадим…
Гребешков вот-вот расплачется, и я прекращаю балаган:
– Хватит придуриваться, старшина в роту – готовить подразделение к празднику. Командир второго взвода Гребешков – со мной на производство.
– А чо это к празднику за три дня готовиться, – сопротивляется Силин.
– К большому празднику за неделю готовятся, – жестко отвечаю я, с радостью чувствуя кураж и желание отстоять свое распоряжение, – значит, болезнь проходит.
Надев шинель, я выхожу на улицу. Гребешков меньшим братом семенит за мной. Он рад, что я избавил его от насмешек Силина и необходимости продавать технарям приемник. То и дело забегая вперед, он слово в слово повторяет историю о том, как неделю сидел у постели больной жены и искал
Мне хочется одернуть его, сказать: «Какая скука: праздник на носу, дел море, дохнуть некогда…» Но я молчу, ибо что Гребешкову мои заботы.
В первом подъезде мое появление с командиром второго взвода вызывает улыбки: от личного состава трудно что-либо спрятать.
– Что это вас не видно было, товарищ прапорщик? – говорит Кошкин, вбивая клин в промежуток между косяком и стеной.
– Приболел малость, – отвечает Гребешков, краснея…
– Святое дело, – усмехается ехида Кошкин, – я на гражданке по утрам тоже часто болел, а здесь, спасибо командирам, реже.
Гребешков понимает подкол, краснеет еще больше и начинает метаться по коридору будущей квартиры. Надо его уводить, иначе Кошкин еще что-нибудь придумает и лишит прапорщика последних крох командирского авторитета. Но просто так уходить нельзя – это будет похоже на бегство. Я трогаю косяк, говорю Кошкину: «Вбей еще один клин», – и иду к выходу, чувствуя, как Гребешков торопится вслед за мной, тыкаясь носом в разрез шинели на спине.
В «задержке» Веригин пробыл до глубокого вечера. К тому времени он уже насиделся на лавке, находился по диагонали помещения и даже провел «бой с тенью». Тенью, разумеется, был старлей, который раз за разом получал короткую серию боковых ударов в голову, а затем сильный крюк снизу в печень.
Наконец за дверью комнаты раздались шаги, в скважине повернулся ключ и другой десантник кивнул ему головой:
– Выходи…
У окошка дежпома его ждал сопровождающий. Он повел себя как строгий и заботливый командир, пекущийся о подчиненном больше, чем о себе. Старлей осмотрел его с ног до головы и коротко произнес:
– Просьбы?
– Добраться до туалета, – так же коротко ответил Веригин.
Старлей сделал сочувственное лицо, вот, дескать, сволочи, не могли сводить человека, и повел Веригина в туалет.
На перрон они вышли, когда было уже достаточно темно. Электричка, на которой им надо было ехать, уже была готова отправиться. Они вошли в последний вагон. Людей в вагоне было немного, но поначалу им пришлось стоять, так как все сиденья были заняты.
Через несколько остановок рядом с ними освободилось одно место и сопровождающий потребовал, чтобы его занял Веригин. Дима не стал кочевряжиться, уселся и, помня старый принцип караульщиков, – минута сна – мешок здоровья, попытался уснуть. Но рядом освободилось еще одно место, на которое пристроился старлей. Он стал разговаривать с попутчиками, сидящими напротив, все время обращаясь к Веригину за подтверждением своих суждений. Веригину это мешало, но он все же отвечал на вопросы и, таким образом, давал понять окружающим, что он и старлей – люди одного братства. Делать это было необходимо, потому что разговорчивость старлея объяснялась просто – он боялся едущих в электричке пассажиров. Весна тысяча девятьсот девяносто второго года – не лучшее время для людей в офицерских шинелях. Пропаганда последних лет сделала свое дело, и старлей не чувствовал былого «единства армии и народа».