Гул
Шрифт:
— Дальше не знаю что, — сказал Верикайте и, опираясь на винтовку, отковылял в сторону.
Командир бронепоезда застыл, окровавленный и совсем не страшный, больше похожий на ягоду крыжовника, чем на мясника. Колко блестел отросший ежик волос. Глаза у Верикайте были зеленые, как обшивка сидений в вагоне второго класса. Охающие женщины обмывали жеребенка с таким усердием, точно мстили большевикам за быстро прикопанных мужиков: чекист в очках не дал ни с кем попрощаться. Всем хотелось растить скотинку взамен убитого сына.
— Кто принял командование? — спросил Верикайте у Федьки. — Товарищ Мезенцев? Товарищ Рошке?
— А? Что?
— Отвечать как положено! Кто принял командование?
— Есть отвечать как положено! Командование приняли товарищ
Евгений Витальевич смягчился. Мальчишка не то чтобы ему понравился, а выглядел без всякой личности: походил Федька Канюков на фабричное изделие. Такого можно вместо колеса поставить или вместо ватерклозета. Везде к месту. К тому же незаметен — здесь командир позавидовал парню.
Верикайте заторопился в штаб. Искал он боевых товарищей не только для того, чтобы вникнуть в положение дел. Хотел узнать командир, не сболтнул ли в бреду чего лишнего. Ведь хоть носил Верикайте спасительную латышскую фамилию, но не был большевик отпрыском рабочей семьи, перебравшейся в Петербург. Отец его был чиновником в Риге, выслужившим личное дворянство. И хотя титул не перешел к сыну да и фамилия у отца была иная, обрусевшая, Евгений Верикайте опасался, что его тайна может быть раскрыта. Когда в стране началась катавасия, Верикайте озаботился сменой фамилии. Произошла нелепая ошибка, и в новых документах фамилия у Евгения Витальевича оказалась женская. По всем правилам он должен был выйти Верикайтисом. Впрочем, еще одному ложному следу вокруг его происхождения военный обрадовался.
Новые подозрения закрались у Верикайте в Тамбове, когда в выездную ревтройку включили чекиста Вальтера Рошке. Тот через очки холодно посмотрел в круглое лицо латыша. Бывалому фронтовику показалось, что ЧК известно и про отца-контрреволюционера, уехавшего в эмиграцию, и про отрочество в рижской гимназии, где Евгения научили правильному русскому языку, и про дутый прибалтийский акцент. Как тут объяснить, что командир отнюдь не против социализма? Но и не за. Он по пути.
Революция, обнулившая достижения отца-чиновника, позволила Верикайте заново выбиться в люди. Он хотел сделать военную карьеру и даже перевыполнил план. Перерос обыкновенного вояку, и ему вдруг доверили красавец бронепоезд. С ним Евгений Витальевич хотел состариться. Однако всего лишь миг — и бронепоезда больше нет. Следующим мог перестать существовать сам Верикайте. Он ковылял по селу с отвратительным настроением. Не боль в ноге донимала, а то, что могли обо всем догадаться Мезенцев с Рошке.
А Федька Канюков смотрел, как очищенный от пузыря жеребенок неуклюже встает на ноги. Коняжка обнюхал сдохшую мать, которую повитухи делили на мясо, и ткнулся не к кобыле, через мучения вытолкнувшей сына в жизнь, а к плошке с колодезной водой. Жеребенок беспомощно и смешно макал губы в воду, забывая о муках, через которые родился. Его начинал интересовать новый, незнакомый мир. Федька с облегчением и радостью смотрел на малыша. Немножко верилось комсомольцу, что маленькая жизнь искупила сегодня сотню больших смертей.
XIII.
Никто не знал, как именно у Гены помутился рассудок. Пришел Гена из голода и войны. Шарил по подоконникам, искал оставленные странникам гостинцы. В Паревке дурачок задержался и, перетерпев первые побои, превратился в законного юродивого. Кривой уродился Гена, взлохмаченный, кареглазый, одна лопатка торчала выше другой. Юродивый был неопределенного возраста — не мальчик и не старик — и жил посредине, то ли ниже, то ли выше: постоянно колебалась патлатая голова, а кадык выпирал, как гуськи ярмарочных весов. Когда сердобольная баба укладывала в сенях безумца, он поджимал к впалой груди лапки и вместо спасибо крякал: «Аг». Дурак и рад был вывалить иную мудрость, но все равно икал единственным слогом. Послышалось в агуканье имя Геннадий — так и стали юродивого называть. Дурачок знал — неправильно послышалось, хотел поспорить, заагукал, однако глупые люди улыбнулись и решили, что божья душа с ними во всем согласна.
Гена лежал на дальнем берегу Вороны. Мокрое тельце сложилось в плотный коричневый кирпич. В нем бешено колотилось сердце и еще кое-что. Может быть, тоже сердце, а может быть, и нет. Он этого не знал, думал местоимениями и пальцами, посасывая через запятые самого себя: однажды увидел дурачок в лавке большой-большой леденец и решил, что он будет у него вместо сердца.
Гена не очень любил работать. Мог бросить грабли и пойти смотреть в чужой дом. Нравилось ему заглядывать в окно, обнаруживая там бабу. Те его поначалу пугались, а потом в шутку показывали то грудь, то передок. Изгибались всячески, звали к себе. Хлопали рукой по колыхающемуся заду. Дурачок не чувствовал остроты полового вопроса, а задумчиво смотрел на бабу мутным коровьим взглядом. Над губой по-детски прели следы материнского молока.
У церкви Гена понял, что человек в круглых очках может навсегда увезти его от паревских лугов. Там дурачок разговаривал со змеями, умоляя их не кусать коровок. По ночам любил полакомиться молоком. Он незаметно подползал к буренкам, гладил их, шептал ласковые слова и, памятуя о маме, клал в рот толстый розовый сосок. Но почти всех Гениных кормилиц забили на мясо. Больше не было у юродивого мычащей матери.
Не было и доброго паренька, которого расстреляли у церкви. Он отдавал Гене хлебные корки, куда дурачок назначал капитаном мелкую живность. Лягушка или муравей сплавлялись вниз по ручью, а Гена бежал за хлебным плотом и радовался: пусть крохотная тварь мир посмотрит. Даже Гришку, решившего пожертвовать жизнью за чужих людей, дурак тоже любил. Никто не догадался, почему кривлялся лесной атаманчик. А юродивый разглядел. Хотел Гришка Селянский собрать всю злость на себя, чтобы не тронули большевики ни юродивого, ни других паревцев. Хорошая была задумка, благородная. Только зазря опомоил себя Гришка: все равно зачихал с колокольни пулемет. Голубиная пяточка, которая была у Гены вместо ума, сразу же подсказала бежать прочь. Туда, за речку, где в лес отошли вооруженные люди. Им нужно было рассказать обо всем, что случилось в Паревке, но Гена не помнил и не понимал, что может поведать антоновцам лишь коротенькое, обрывающееся изнутри «Аг!».
В синем небе загудел аэроплан. Юродивый облизнулся. Он с удовольствием смотрел на самолет, пока машина не заслонила солнце. Тогда Гена подпрыгнул, расправил горбатую спину и цапнул по небу рукой. Аэроплан продолжал гудеть в вышине, а Гена удивленно рассматривал пустую ладонь. Очень нравились ему самолеты. Обрадовался дурак, когда привезли в уезд несколько аэропланов. Они занимались воздушной разведкой. Гена блаженно мычал, если вдруг видел летящую машину. Скользит по небу рукотворная птица. Несет в клюве живого червячка. И букашкам хорошо: ничей сапог их не давит. И пилоты ему нравились: они плевали на дурака так же, как солдаты, только занятных железок, винтиков и веревочек у них было больше. Он выменивал ценные вещи на поедание земли — солдаты смеялись и платили дураку бечевой. Каждую находку юродивый относил в потайное место. Там хранилась у него главная жизненная цель.
Надев рубашку, Гена зашлепал в лес. Тот сразу загустел, бросил в лицо паутинку с жирным крестовиком, потушил свет, вытянул подножку-корягу, и стало Гене весело, радостно, он заагукал далеко и для всех. Юродивый без труда нашел след повстанцев. Не по крови и обрывкам бинтов, а почувствовал, что если идти прямо задом наперед, всегда сворачивая, то быстро нагонишь отряд. Так он и поступил, петляя возле каждого красивого деревца.
Был Гена единственным, кто видел, отчего сгинул артиллерист Илья Клубничкин. Дурачок часто бегал в барские сады. Чуть свет, а он уже там — рвет дикую вишню и кислую скороспелку. Что-то себе в рот кладет, а что-то девкам на потеху. Те яблочки примут, поблагодарят и ну в Гену швыряться! Тот хохочет и ядрышкам рот подставляет. Попадет девка внутрь — наестся Гена. В тот злополучный день он прибежал в сады, чтобы нарвать кислячки, но ее объели. Расстроенный дурачок долго бродил вокруг покинутой усадьбы.