Гул
Шрифт:
Как и всякий грабитель, Тырышка любил изображать народного защитника. А то, что после у девок юбки поверх головы завязаны, так революция штука страшная — зачем ее видеть?
— Ну какого ж рожна вас сюдой принесло? Чаво крестьян бьете?
— Так чего, власть же у нас крестьянская, — пошутили Купины, — вот мы и того... крестьянствуем.
Никто не рассмеялся. Вокруг парней не кипела матерная походная жизнь. Под сухим деревом сидела девка с неглаженым брюхом. В стороне тяжело дышал великан с темными глазами. Иногда он наклонялся и по-доброму вдыхал вонючую лошадь. Та уставилась в кобылий рай и не ржала. Еще лошадь
Красноармейцы на мгновение испугались. Затем оцепенение прошло и рядовые снова затараторили:
— Да мы разве ж с вами воевали? Вы посмотрите на нас, мы же добрые люди. Нас и в отряд взяли, что мы смеяться любим. Всех развлекаем. Хотите, и вас развлечем?
— Можно, — дозволил атаман.
— Хотите, споем?
— Ну, положим, хотим. Только потише. Вдруг кто чужой услышит? Нынче много лихих людей по лесам шатается.
Теперь бандиты заржали. Ржанула и пустая кобыла. Купины снова переглянулись, пожали плечами и запели одну из своих коронных частушек. За ней еще одну. А потом сразу две. Баба, ухватив в животе ребенка, без радости смотрела на пляшущих хлопцев. Вроде и выделывали артисты кренделя, но без тальянки танцы на еловых шишках выглядели жутковато. Не в такт поскрипывали деревья, да плевали в землю мужики — вот и вся музыка.
— Ну артисты, — покачал головой Тырышка. — Братцы, вы хоть раз такое видели?
— Не-а! — протянул Кикин и еще раз пощупал кобылу. — Ах хорошенькая! Буду в тебя пожитки прятать.
Дотошный Тимофей Павлович полдня расспрашивал Вершинина, куда тот подевал жеребенка. Как-никак плод атаманских кровей. Кум молчал. Кобыла теперь принадлежала Тырышке: хочешь жеребенка — с ним дело имей, не хочешь — не имей. Не до расспросов Кикина было. С начала концерта Петр Вершинин, немного оживившись, смотрел на Купиных.
— Хороши петушки, ничего не скажешь. Оставим их... для потехи?
— А мы что говорим?! — обрадовались Купины.
Не зря Рошке и Мезенцев жужжали над ухом про классовую сознательность. Были повстанцы не чужого швейцарского племени, а свои, родные: вон на лице картошка растет. На радостях друзья отмочили еще пару номеров и пропели про случай на еврейском хуторе. Не сразу сообразили братья, что над их шутками никто не смеется. Никто даже не улыбнулся. Курносые головы вдруг прояснились. Неладно было вокруг. Не по-настоящему. Так не бывает в жизни. Экспромт показался неуместным. Так не должны были вести себя пленники и их владельцы. Не сейчас и не в глухом лесу во время братоубийственной войны. Это почти сразу поняли хмурые люди в обносках. А Купины по инерции еще хлопали друг друга по плечам, лезли обниматься и зубоскалили, предвкушая, как расскажут сослуживцам новую прибаутку. Не замечали увальни, как с пня на них мертво смотрит рябая баба. Ухватила она руками живот: не приведи господь, ребенок засмеется.
— Ну молодцы хлопцы, повеселили, — сказал Тырышка. — А теперь мы вас в благодарность убивать будем.
Пленные переглянулись, ожидая, что и сейчас случится шутка, они хрюкнут, хакнут — и как-то все само собой рассосется, забудется, и они с миром пойдут домой. Но все пошло иначе.
— Можно я? — вызвался Кикин. — Я видел, как эти суки в Паревке наших девок щупают. Идут — и хлыч, хлыч! А еще коров щипали за вымя! И... вместо лягушек в молоко ужей плюхали! И людей еще расстреляли с колокольни! Я там все проползал, всех видел... Дай отомщу!
— Ну, Тимофей Павлович, действуй. Я человек, из культуры сделанный, мне мараться о говно ни к чему, — согласился атаман.
— Благодарствую, батька! Петро, кум, иди помогать!
Купины улыбнулись, подтверждая, что да, дело было именно в Паревке, на сеновале и прямо в избах, но разве ж то грех? Разве за то судят? Ну постреляли народ. А кто ныне в людей не стрелял? Все же стреляли. Все и виноваты. Купины не понимали, зачем их толкают к плотно росшим соснам. Тимофей Павлович приказал скидывать исподнее, и парни обнажили одутловатое мясо. Поджарые мужики с удивлением смотрели на мягкие мужские бока. Вроде рожи были красные, русские, вихры так и вились над ними, а кожа так бледна, так бела, точно и не было ее вовсе. Кикин от радости даже надавил пальцем. Бандиты облизнулись — не на паховую область, заселенную вшами, а на чужой вкусный бок.
— Кусаются! — глупо сказал Купин и хлопнул себя по заднице.
— Комарик бодрит! — пошутил другой Купин.
Тырышка хотел спросить, а как же братьев различают, ведь похожи они на две сдобные плюшки. Такие раньше в жирной Паревке пекли. Хорошо бы туда наведаться скопом, пощупать людишек на предмет коммунизма и контрреволюции. Мысль о богатой Паревке понравилась Тырышке, и он забыл о Купиных. Вокруг них вились комары.
— Комарик знает, кого есть! Хочется ему красненького, — шептал Кикин, — да, кум? Петро, хочешь укусить стрекулистов? Я бы покусал! — И он с наслаждением провел грязным пальцем по сальному боку Купина.
— Та ну, мужики... братки... Мы же от одной сохи... тоже крестьяне.
Увальни скорчили грустные рожи, показывая, что их бы ни в жисть в партию не приняли. Меж тем комары одолевали страшно — тела красноармейцев припухли, и Купины обиженно попросили:
— Бабу хоть от нас отверните, мы же не свататься пришли.
Женщина не отвернулась. Ей было интересно, как будут делить Купиных. По справедливости или как всегда?
— Становись к дереву и не двигайся! — крикнул Кикин. — Петро, вяжи их! Так, чтобы не дергались! Братва, помогай!
Пленных плотно прижали к деревьям. Тимофей Павлович принес с подводы молоток и железные штыри в палец толщиной. Поначалу Купин не кричал, подумывая, что все это не по-настоящему, но со второго удара, когда штырь пробил ладонь и с трудом вошел в дерево, парень заорал. Даже не заорал — вырвал из себя индюшачий крик, отчего сразу же потерял сознание. Мужики вытянули вторую руку, и Кикин не торопясь прибил ее к дереву. Затем прибили ноги в районе щиколоток. Когда молот бил по штырям, жир на боку Купина колыхался. На него, а не на казнь завороженно смотрел непокалеченный Купин.
— И сколь нам здесь висеть? — неуверенно спросил он.
— Ну, — ответил Тырышка, — не знаю. Тут ты меня озадачил. Пока не надоест, я думаю.
Бандиты дико заржали, и даже кобыла обнажила большие желтоватые зубы. Баба тоже улыбнулась. Брыкнулся и живот: то ребенок решил засмеяться, а может, не захотел вылупляться в мир, где мать не скорбит при виде распятого. Захотел ребенок сбежать с маточного поля да закатиться хотя бы лошади в брюхо. Там люди уже смотрели и больше искать не будут.