Гвоздь в башке
Шрифт:
Когда братец в очередной раз отхлебнул из фляжки, я поинтересовался:
– Что там?
– Текила, – ответил он.
– Богато живешь. В цене, значит, мотыль.
– Мотыль-то в цене, – кисло улыбнулся он. – Да от конкурентов спасу нет. На ходу подметки рвут. Не поверишь, совсем обнищал. Если что и нажил за последнее время, так это только три вещи: триппер, трахому и тремор, – он продемонстрировал свои дрожащие пальцы.
– Ну с триппером и тремором понятно. А трахома откуда? Я где-то читал, что в нашей стране она ликвидирована еще в тридцатые годы.
– Ага, вместе с больными… Впрочем, я не так давно в Малайзию летал.
– Хочешь, чтобы я тебя пожалел, такого разнесчастного?
– Вот это не надо! – решительно отказался братец, но, немного подумав, добавил: – Хотя в каком-то смысле можно пожалеть и меня.
Смысл этой довольно загадочной фразы дошел до меня гораздо позднее.
Разговор у нас с самого начала как-то не заладился.
И ладно, если бы я себя неправильно повел, какой спрос с человека, у которого гвоздь в мозгу засел, так нет же – братец всю малину испортил.
Вместо того чтобы ободрить меня, поддержать добрым словом, отвлечь от тяжких дум, внушить надежду, пусть и призрачную, он вдруг стал резать голую правду-матку, столь же неприемлемую в больничной палате, как, скажем, ложь – в церковной исповедальне.
(Кстати говоря, все подробности о состоянии моего здоровья братец выведал у одного местного врача, с которым был шапочно знаком опять же на почве того же самого мотыля.)
С его слов выходило, что перспективы на улучшение у меня нет никакой. Да, со временем я научусь питаться с ложечки и смогу самостоятельно испражняться в памперсы (есть уже, оказывается, такие – специально для взрослых), но появятся проблемы с вентиляцией легких, пролежнями и, конечно же, с психикой.
Отпущенные мне пять или шесть лет превратятся в непрерывную пытку, в сравнении с которой муки всех Танталов, Сизифов, Прометеев и Данаид покажутся легкой щекоткой.
Более того, я стану обузой для семьи, поскольку в самое ближайшее время клиника постарается от меня избавиться. Все заботы падут на мать, еще не утратившую шанса устроить личную жизнь, а расходы, естественно, на него, братца. Это при том, что сейчас даже обыкновенные антибиотики стоят бешеных денег. Тут целого центнера мотыля в месяц не хватит!
Какая-то логика в его словах, безусловно, была. Со всех сторон выходило, что я мерзкий эгоист и неблагодарный корыстолюбец, сознательно загоняющий в гроб мать и разоряющий брата. Подспудно даже проскальзывала мысль, что взрыв в метро я подстроил специально, дабы впоследствии безбедно существовать на правах инвалида.
– Выходит, что мне лучше было бы сразу подохнуть? – напрямик спросил я.
– Не надо передергивать, – сразу спохватился братец. – Я так не говорил. Но против правды не попрешь. А я, сам знаешь, всегда стоял за правду.
– Разве? – я не преминул уязвить его. – И в тот раз, когда продал на рынке отцовские ордена, а вину хотел свалить на меня? И когда торговал подкрашенной смесью вареного риса и рыбьего жира, выдавая ее за красную икру?
– Ты еще про детский садик вспомни! – обиделся он и немедленно приложился к фляжке.
Тут я проявил слабость – разревелся. И даже не от осознания своей обреченности, сколько от обиды.
Во всем этом огромном и разнообразно устроенном мире, где гуманистические ценности приобретали все больший вес, где был расшифрован геном человека, где полным ходом шло объединение Европы,
Брат, превратно истолковавший мои слезы, шепотом предложил:
– Хочешь, я тебе текилы в капельницу плесну? Сразу на душе полегчает.
– Ты бы лучше, гад, какого-нибудь яда туда плеснул! – ответил я сквозь слезы. – Все бы проблемы сразу и разрешились.
– Ага! – хитровато улыбнулся он. – Не хватало еще, чтобы меня потом в твоей смерти обвинили.
– Вот чего ты боишься! Не моей смерти, а собственных неприятностей.
Упрек, конечно, вышел малоубедительный, но отповедь я получил по полной программе. Братец, постоянно черпавший из фляжки все новые и новые силы, стал горячо доказывать, что неприятностей он как раз и не боится, поскольку нельзя бояться того, что уже и так висит на шее, а вот мне следует вести себя скромнее и не взваливать собственные беды на всех подряд, а в особенности на близких.
Тут спешно появилась медсестра, наблюдавшая за нашей милой беседой сквозь стеклянную дверь палаты, и чуть ли не взашей принялась выталкивать братца вон.
Когда этот подонок был уже за порогом, я неизвестно почему крикнул ему вслед:
– А каков хоть мотыль в Малайзии?
Высший сорт! Не мотыль, а удав! На такую наживку даже сома можно ловить! Кто его у нас сумеет развести, сразу разбогатеет! – слова эти безо всякого сомнения шли у братца от самого сердца, в котором нашлось достаточно места для жирных, противных личинок, а вот для меня – нет.
Мысль о самоубийстве, в течение всего срока пребывания в клинике никогда окончательно не покидавшая меня, во время перепалки с братцем созрела окончательно. Более того, я решил не откладывать дело в долгий ящик.
Действовал я скорее под влиянием аффекта, чем по заранее разработанному плану – оборвал все трубочки, до которых смог дотянуться правой рукой, опрокинул капельницу, а потом стал обдирать с головы бинты.
Однако я был плохого мнения о бдительности дежурного персонала (или просто выбрал неудачное время). Не прошло и минуты, как медсестра (не та, что выгоняла братца, а другая, помоложе) оказалась тут как тут, а спустя четверть часа возле моей койки собрался целый консилиум, первую скрипку в котором играли не нейрохирурги, формальные хозяева этого отделения, а пришлые психиатры, владения которых располагались в соседнем корпусе.
– Вы делаете большую ошибку, молодой человек! – заявил один из них, пухлый, словно надутая насосом резиновая игрушка. – Вспомните высказывания классика русской литературы Куприна о ценности и неповторимости человеческой жизни…
Мне бы каяться или, в крайнем случае, молчать, так нет же, не удержался, сцепился в споре с ученым человеком:
– Это насчет того, что жизнь надо любить, даже оказавшись под колесами железнодорожного состава? – уточнил я, а когда психиатр машинально кивнул, добавил: – Почему бы Куприну и не восславлять жизнь, если он большую ее часть из кабаков не вылазил. Но лично мне ближе высказывание другого русского классика: «Не хочу я быть настоящим, и пускай ко мне смерть придет».