Ханидо и Халерха
Шрифт:
Вырвал, упал. Придавленный снегом, ветхий тордох затрещал и осел. В темноте Косчэ-Ханидо ударил жердь о колено — куда там: толстый тальник крепче лиственницы. Его колотила дрожь: он знал, что полог раскрылся, повиснув на одном уголке. Но, боясь зажечь спичку, оттягивая время, он вынул нож и начал стругать деревяшку, на которой даже на ощупь знал каждый сучок, каждую трещину. И уже настругал немного, однако не вытерпел, отбросил жердь, спрятал нож и чиркнул спичкой.
Они лежали рядом — мать и отец. Нявал перед этим как будто рассматривал на ровдуге заплаты, вспоминая по каждой из них прошлые годы, и так заснул навсегда со сдвинутыми бровями. Жена его словно и мертвой металась — пальцы рук были скрючены, голова запрокинута, шея сильно выпячена вперед, вместо зрачков — белки в щелках. Что происходило здесь, Косчэ-Ханидо понял в одно мгновение, как только догадался, что грудь отца обсыпана не снегом и не мукой, а серым порошком, отравой. Спичка уже догорела, когда он заметил блестящую жестяную банку, лежавшую у ног, на скомканном одеяле. Этой банки никогда не было дома, но он точно знал, что в ней яд: некоторые богачи, спасая от волков табуны, достают у американского купца точно такие банки, отдавая за штуку по два-три песца да еще по нескольку волчьих шкур. Значит, американский купец приезжал сюда; он и оставил здесь собачонку. Как он попал сюда — случайно ли, через Каку, — об этом Косчэ-Ханидо не хотел думать. Его первым желанием было схватить банку и быстро, заедая снегом, наглотаться отравы. Но его удержала мысль: "Вся семья отравилась…" Без размышлений он понял, что это плохо, что это хуже любых его будущих мук, хуже прижизненной славы вора и обманщика бога. Если б родители его ушли из жизни дней десять-двенадцать назад, когда он не ждал возвращения в стойбище, он ушел бы за ними немедленно. Однако сейчас он сказал себе: "Нет, надо как-то не так умереть…"
Потом его охватил ужас положения, в котором он очутился. Прорезанная ровдуга стучала от ветра, как бубен, холод был такой же, как под открытым небом, ледяная пустыня, два дня самой быстрой езды до Улуро, мертвых двое, а нарта одна, он голодный, уставший, а там, за тордохом, пурга и ледяной ветер… Что делать?
Он долго ходил в полной тьме, потом сел и погрузился в мысли, в которых был сплошнейший мятущийся мрак. Потом вставал, снова ходил.
Не все дети хоронят родных — иные умирают раньше. Но юкагиры не помнили случая, чтобы кто-нибудь из детей оказался вот в таком положении.
Косчэ-Ханидо долго плакал, метался, орал до хрипоты, не боясь быть услышанным. Несколько раз он вскакивал и начинал проклинать свою жизнь, проклинать и духов и обоих богов, и верховную силу, которой не придумал названия. Он проклинал их за упрямство в жестокости, которое они проявляют к одним и тем же людям, не зная в том меры; он спрашивал их: чем лучше его другие, те, кто не знает ни голода, ни нужды и кто не попадает в беду, как он, как Пайпэткэ, Халерха, как Хуларха, Нявал и их жены?
К концу ночи Косчэ-Ханидо взял себя в руки, сел и так молча сидел до тех пор, пока не почувствовал безразличие ко всему, даже какую-то легкость.
И он бы заснул, а заснув, замерз бы наверняка, потому что к утру морской ветер, пригнавший снежные тучи, уже не морозил с предупреждением, а сразу превращал все живое в камень. Слава умному Пураме — это он вколотил ему в голову: чуешь холод — значит, живешь. Он стал кусать нижнюю губу, но губа ничего не чувствовала. Однако и этого усилия оказалось достаточно, чтобы встать, загрести рукой снег, а потом тереть им лицо. Стал ходить, приседать, бить локтями по жердям каркаса. Наконец зажег спичку, поглядел на отца и мать. Варежкой смел с груди отца порошок, забрал банку с отравой. Решил выбираться наверх через дыру. Когда выбирался, разогнал кровь и совсем ожил.
Бросил банку и втоптал ее в снег.
Уже занималась заря, когда он отыскал оленей, сытых и улегшихся за застругой.
Он возвращался в стойбище, не сомневаясь, что теперь многое в жизни пойдет не так, как предрешили судьба и люди и как задумал он сам.
Приехал Косчэ-Ханидо ночью, пробыв в дороге почти четверо суток. За это время на Соколиной едоме многое изменилось. Ламуты укочевали, уехали оба священника, жилищ стало в три раза меньше. Но большой тордох Куриля и большая яранга Чайгуургина стояли на месте. Не разъехались дельцы, напротив, для них сейчас было самое время.
Здесь стояла звездная ночь. По дыму из большого тордоха Косчэ-Ханидо определил, что у Куриля засиделись гости.
Так оно и было. Когда он чуть приоткрыл сэспэ, там шел еще пир.
Пировали по-свойски, не напоказ: горел очаг, на сускарале висел котел, пол не был застелен холстом; все курили и пили горькую воду — кому сколько захочется. Делили будущие барыши, прикидывали, кто за счет чего и кого обогатится.
Он не стал вызывать Куриля, а пошел к Ярхадане в малый тордох.
Весть, привезенная им, чуть не свела с ума спавшее стойбище. Очень скоро из дымоходов полетели искры — юкагиры раздували костры, бросали в них жир: это было последним угощением ушедших из среднего мира людей.
Первым прибежал Ниникай, за ним Пурама, но Пурама не прибежал, а приехал, собираясь тут же отправиться в путь. Ниникай назад — тоже готовить упряжку. Стал собираться народ.
— Что с ними случилось? — спросил на ухо Пурама.
— Думаю, заболели, — ответил Косчэ-Ханидо.
— Сразу обои? Ладно, потом расскажешь. Крепись. Сердце сожми рукой и ум не теряй.
Халерха прибежала, откинула полог, встретилась взглядом с женихом-сиротой и бросилась на мешки с добром Куриля, спрятав лицо, чтобы не было слышно рыданий.
Явился Куриль. Он был трезв от страшной вести и грозно выгнал всех из тордоха, даже жену. Одна Халерха осталась — он ее, кажется, среди мешков не заметил.
Насколько гневен он был к посторонним, настолько растерянным и унизительно мягким оказался перед приемным сыном. Глаза у Косчэ-Ханидо были воспалены, веки набухли, под нижней губой синела рана. Это уже был не парень, а мужчина, хлебнувший лиха.
Куриль стоял, опустив голову. Что мог он сказать?
— Уйдешь от меня? — Он нашел в себе мужество не оправдываться, даже как будто брал всю вину на себя. Не услышав ответа, тяжко вздохнул и опустился на постель Косчэ-Ханидо. — Неужели это могло случиться? Нет бога. Нет.
Отчего умерли-то? Как думаешь?
— От болезни. Сперва мать — у нее снег был на лице… — Он упрямствовал, скрывая правду. — Зачем же мы не послали за ними? А? На второй бы день? Люди, разве мы люди? — Он закрыл рот ладонью, сдерживая хрипение, и стал кататься из стороны в сторону.
— Да… — вздохнул Куриль. — Сразу отца и мать… Это беда… Что упрекать друг друга, что рассуждать… Я скажу так: ты волен, можешь уйти от меня. Их не вернешь. Но если сумеешь задавить в сердце обиду, останься.
Уйдешь — беда перекинется на других, на наше дело. Я бы на твоем месте остался, ну, чтобы мстить. — Он неожиданно засуетился и раздраженно, громко добавил: — Да, чтобы мне, мне мстить!
— Не надо, дядя Апанаа, не надо! — схватился за сердце Косчэ-Ханидо.
За покойниками уехали трое — Пурама, Ниникай и Хурул.
Для всех это были сложные дни. Куриль прервал все переговоры с дельцами. Сказал, что, кто потребуется, того он найдет. Поскольку Косчэ-Ханидо ничего подозрительного не делал, продолжая жить у Куриля, люди верили, что Нявал и жена умерли от болезни. Сильно насторожил всех приезд шамана Каки. Но Кака не пытался встретиться с Курилем, он даже сказал, что заехал случайно и первый раз слышит о такой страшной беде. Умел хитрить дьявол: он ждал поддержки Куриля в своей тяжбе с Мельгайвачом.