Харикл. Арахнея
Шрифт:
Тут он остановился на минуту и, глядя ему прямо в глаза, продолжал:
— Искал ли ты когда-либо божество, и если ты его нашёл, чувствовал ли ты и постигал ли ты всю его божественную силу и красоту?
— Какой вопрос! — воскликнул удивлённый Гермон. — Я ученик Стратона и буду искать существа и силы, бытие которых он отрицает! Те верования, которые когда-то мне внушала мать, я сбросил вместе с детскими башмаками, и ты задаёшь свой вопрос художнику, сложившемуся человеку, а не мальчику. Всё то, что живёт и создано, уже давно для меня не имеет ничего общего с теми человекоподобными созданиями, которые толпа зовёт богами.
— Я об этом думаю совсем иначе, — ответил Мертилос. — Причисляя себя к эпикурейцам, учение которых до сих пор сохранило для меня большую прелесть, я одно время всё же разделял мнение моего знаменитого учителя, что мы обижаем богов, приписывая им какие-то мелочные заботы
— И всё же, — заметил Гермон, — ты предлагаешь мне заботиться о богах, таких же безвластных, как я сам.
— Я бы очень желал, чтобы ты это делал, — ответил Мертилос, — потому что боги кажутся не бессильными тому, кто заранее знает, что они не могут ничего сделать, чтобы предотвратить или поколебать эти непреложные законы. Вся страна ими управляется, и мудрый фараон, который не решится нарушить малейший из них, всё же может управлять нами силой своего скипетра. Вот почему и я могу надеяться на помощь богов, но не будем об этом говорить. Здоровый человек, сильный, вроде тебя, никогда рано не познает, чем могут быть боги в дни болезни и горя; но там, где большинство верит в них, он не может не составить себе о них какого-либо представления; даже тебе самому, я ведь это знаю, они представляются в твоём воображении в различном виде. Да, они в окружающем нас мире и в нашей душевной и сердечной жизни. Эпикур, отрицавший их власть, всё же признавал в них бессмертных существ, которые обладают в полном совершенстве всем тем, что в человеке, благодаря его недостаткам, слабостям и горестям, исковеркано и запятнано. Он находит, что они — наше отражение, возведённое в совершенную степень. Мы, по моему мнению, не можем сделать ничего лучшего, как цепко держаться за это объяснение, потому что оно нам показывает, какой высоты мы можем достичь в красоте и силе, в уме, доброте и чистоте. Вполне отрицать существование богов, даже и для тебя, невозможно, потому что представление о них нашло уже себе место в твоём воображении. Раз это так, то тебе может быть только полезно, если ты в них признаешь прекрасные образы, походить на которые и изображать которые для нас, художников, является задачей, более высокой, достойной и красивой, нежели передавать действительность, постигаемую только нашим разумом и встречаемую под солнцем на земле.
— Вот это-то высокое и красивое, но не реальное не нравится мне и тем, кто разделяет мои стремления в искусстве. Нас вполне удовлетворяет природа: что-либо отнять у неё — значит для нас её искалечить, прибавить что-либо — значит исказить.
— Отчего же не делать этого, только в пределах законов природы? По-моему, одна из главных задач искусства, как бы ты и твои единомышленники ни восставали против этого, состоит в том, чтобы уяснять, украшать и очищать природу. Ты должен был это иметь в виду, когда взялся изобразить Деметру, потому что она богиня, а не однородное с тобой существо. Но именно того, что превращает смертную женщину в бессмертную и божественную, этого придатка, как я его назову, ищу я напрасно в твоей статуе и глубоко сожалею об этом, тем более что ты смотришь на него как на что-то не заслуживающее внимания.
— И я буду так смотреть на этот придаток до тех пор, пока он будет той колеблющейся небылицей, которую воображение каждого передаёт по-своему.
— Если это есть небылица, то, во всяком случае, очень возвышающая нас, и кто из нас воспринимает глазами, сердцем и душой природу, тот найдёт достойным придать и этой небылице образ и формы.
— Поверь мне, ты и я, мы были бы довольны моей Деметрой, удайся мне вполне передать её в живом, правдивом образе. Ведь ты сам знаешь, что обыкновенно это мне лучше всего удаётся. Но на этот раз, я прямо сознаюсь, я потерпел поражение. В моём воображении представлялась мне Деметра доброй, милостивой подательницей разных благ, верной, любящей женой, мирно заботящейся о всех. Голова Дафны, изображённая мной, хорошо передаёт это, но тело… тут я совершенно сбился. Тогда как в мальчике с винными ягодами всё, от головы до пят, всякий клочок его отрепьев, присущи уличным мальчишкам; в теле моей богини всё является случайностью, тем, что дали мне натурщицы, а ты знаешь, сколько я их сменил! Будь моя Деметра с головы до ног Дафною, нет сомнения, что я дал бы полное гармоничное изображение, и ты, пожалуй, первый признал бы это.
— Нет, — перебил его живо Мертилос, — нам самим известно, что такое наши богини — золото и слоновая кость. Но для толпы в наших статуях должно заключаться большее. Когда она, эта толпа, молясь сердцем и душой, подымает к ним взоры, она должна найти
— Тогда, — перебил его Гермон, — молящийся должен быть благодарен скульптору. Разве не полезнее смотреть на образ, воплощающий человеческие добродетели, нежели на какое-то жалкое вымышленное произведение из золота и слоновой кости. Поэтому я не признаю за порицание то, что ты видишь в моей Деметре простую смертную, а не богиню; это меня отчасти примиряет с её недостатками, на которые я во всяком случае не закрываю глаз. И мною, сознаюсь я, очень часто овладевает желание дать волю моему воображению, но я знаю лучше, чем кто бы то ни было, что такое боги, веру в которых я утратил; ведь я также был ребёнком, и, я думаю, мало кто так горячо им молился, как я. Вместе с возрастающей жаждой свободы появилось у меня сознание, что нет богов и что кто подчиняется воле бессмертных, тот становится рабом. То, что я изгнал из своей жизни, удаляю я и из искусства. Я не изображаю ничего такого, чего бы я не мог сегодня или завтра встретить в жизни.
— Тогда, как честный человек, перестань изображать богов, — перебил его приятель.
— Ты ведь знаешь хорошо, что таково моё намерение с давних пор, — ответил Гермон.
Мертилос в волнении произнёс:
— Этим ты обворуешь самого себя. Я ведь тебя знаю; быть может, я в тебя глубже заглянул, нежели ты сам это делаешь. Искусственные оковы наложил ты на твоё пылкое и сильное воображение, заставляя его довольствоваться узкими рамками действительности. Но придёт время, когда ты разорвёшь эти цепи и когда найдёшь то божество, которое утратил, и твоя, ставшая вновь свободной, громадная творческая сила поставит тебя выше многих, выше меня… если я до того времени доживу.
Говоря это, он, сотрясаемый кашлем, схватился за больную грудь и медленно направился к скамье. Гермон помог ему на ней растянуться и с нежной заботливостью подложил ему под голову подушку.
— Это ничего, — сказал Мертилос, пролежав молча несколько минут. — Сегодняшний день был слишком утомителен для моих слабых сил. Жители Олимпа знают, как спокойно я ожидаю смерти. Тогда наступит всему конец, ничего не останется от меня, кроме пепла, после того как сожгут моё тело.
Я уже позаботился о моём наследстве: сегодня я был у нотариуса, и шестнадцать свидетелей, ни более, ни менее, согласно обычаям этой страны, подписали моё завещание. Теперь иди, пожалуйста, оставь меня на время одного. Поклонись от меня Дафне и пелусийцам. Через час и я буду с вами.
X
«Когда луна будет стоять над островом Пеликана…»
Как часто повторяла Ледша про себя эти слова, пока Гермона удерживали в палатке Дафны гости. С наступлением ночи, входя в лодку, проговорила она опять тоном радостной надежды: «Когда луна взойдёт над островом Пеликана, тогда и он приедет». Её лодка быстро достигла цели своего назначения. Место, выбранное для свидания, было ей хорошо знакомо. Морские пираты вот уже целых два года как не посещали этот остров. Прежде бывали они на нём часто и хранили там оружие и добычу. Густой и высокий папирус, росший у берегов, скрывал их лодки от соглядатаев, и недалеко от того места, куда пристала Ледша, стояла дерновая скамья, выглядевшая как обыкновенная, предназначенная для отдыха скамья, но под которой в действительности скрывался подземный ход, куда преследуемые стражами пираты внезапно скрывались, точно их поглотила земля. «Когда луна будет над островом», — повторила про себя Ледша, прождав более часа.
Это время ещё не наступило; только по бледному освещению у берегов знала Ледша, что луна взошла. Когда её полный диск поднимется над островом, тогда приедет он и начнётся то великое блаженство и счастье, которые ей предсказывали. Счастье, блаженство… Горькая усмешка появилась на её губах в то время, когда она повторяла эти слова. Пока она не испытывала ничего подобного. С одной стороны, если любовь и сладостное ожидание шевелились в её душе, то, с другой стороны, ей казалось, что её опутывает целая сеть паутины какого-то противного паука, и мрак, опасения, неприятное воспоминание, а также и ненависть бросали мрачную тень на её радостное ожидание. Всё же она страстно желала видеть Гермона. Стоило ему приехать, и всё будет хорошо. Предсказания старой Табус, повелевающей столькими демонами, не могли быть лживыми. После того как Ледша, горя гневом и ревностью, напомнила своему возлюбленному, какое значение имела для неё эта ночь полнолуния, она могла смело и уверенно рассчитывать на его приезд.