Харон
Шрифт:
— Ох! Что со мной? Что было? Или это только у меня в глазах потемнело? Или показалось? Михаил…
— Тебе не показалось. Смотри.
Он уже тормозил. Все в потоке оделись рубинами тормозных огней, но не всем это помогло. Там удар. Тут. Вот там еще — двойной. Треск, искры — клюнувший носом от резкого торможения троллейбус раскинул беспомощные «рога». Еще и врезался в него кто-то.
Он все-таки успел удрать с моста, но пробиваться к Зубовской, где разворрт, смысла уже не было. Поставил «Чероки» нахально близко к знаку; здесь, впрочем, машин был уже целый ряд. По всему Садовому творилось черт-те что.
— Пройдем ножками, тут ведь близко.
Михаил
— Господи, что это… я думала, это у меня только…
— Что ты видела?
В переходе все говорили друг с другом. Нищенка истово крестилась, выпучив глаза, бумажки порхали из ее руки под ноги. Орала вынесенная наружу колонка музыкального ларька. Ей было все равно.
— Потемнело в глазах. Как на негативной фотографии. Пальцы, руки, дверца бардачка. Я смотрела перед собой, думала, возишь ты сигареты, а то у меня кончились. Потом все так зарябило… и все.
— Каждый видел то же самое, — сказал он, выводя Инку наверх. Все вокруг возвращалось в норму. Они прошли мимо цветочного магазина с пальмами за стеклом. — Куда бы он ни смотрел в эту минуту. В любой точке Земли, Луны, на планетах Солнечной системы, Альфы Центавра и той затерянной в бесконечной Вселенной неведомой галактики, которую человечки никогда не откроют, потому что свет ее по дороге сюда рассеивается полностью. И всякие звери-птицы-насекомые видели то же самое, и микроорганизмы, если они умеют видеть. Никак вы не поймете, что это такое — Мир.
Инка хлопала глазами.
— Белое стало черным, а черное белым, а потом прошла рябь, и ничего не осталось…
и встанут рощи и падут горы, камень обратится в песок, а трава прорастет травой и новая суша перегонит податливое море на место старой
Не так, не так все будет…
Он бормотал, будто в трансе.
— …Михаил, Михаил, очнись же! — Инка с силой дернула его за ухо. — Слышишь!
Узкую улицу стискивали старые здания фабричного вида. Как это они с Инкой успели сюда? Ух, больно до чего она дернула.
— Что ты меня, как алкаша, в чувство приводишь?
— Идешь, бормочешь, меня чуть не силой за собой волочишь, что делать?
— Мы где? Ага. Ну, верно, давай, нам направо, к Усачевке твоей. Я специально с большой улицы уходил, там небось обмен мнениями продолжается. Тут спокойнее, и дорогу сократим.
— Да там все уже в себя пришли, ты один только… Михаил, что это было? Действительно у всех? Повсюду? Временное помрачение ума?
— Нет, — сказал он. — Не помрачение. Начало.
— Начало помрачения?
— Начало конца.
И длился тот день.
Они уже в третий раз проходили мимо места, где должен был стоять интернат — трехэтажное узкое здание с квадратными колоннами. Между домом с магазином «Продукты» и широким, старым, жилым, с плоской площадкой на крыше, обнесенной перилами.
В первый раз, когда они подходили сюда по Малой Пироговской, Михаил объяснял, что от нее требуется, а Инка внимательно слушала. «Но я же не могу видеть по своему желанию, — наконец сказала она. — Это случается само, когда не ожидаешь». — «Тебе и не надо напрягаться. Оно и случится само, только не упусти момента». — «Откуда у тебя уверенность?» —
— Ой, мы прошли, кажется! — спохватилась Инка, и они вернулись.
Второй раз, на углу «Продуктов» — сохранился магазинчик с тех еще времен, когда все они были «Продуктами», не то что теперь, и буквы те же, грязновато-молочного пластика, — Инка остановилась, завертела головой.
— Я не понимаю… Или я забыла? Вот здесь проезд должен быть, туда, во дворы, он глубже стоял.
— Ну, давай еще посмотрим. — Никакой подсказки Михаил не получал, но смог сообразить и самостоятельно.
— Да что смотреть! Вон туда — на Поле, туда — к Спортивной, через дворы — вниз, к улице Ефремова, или как она теперь называется. Что же… как же… Сломали? Но тут даже прохода нет, проезд исчез. Михаил?
— Так же и называется, — сказал Михаил. «Не только лагерь у Реки претерпевает странные метаморфозы. Впрочем…»
— Ну, давай войдем во двор.
— Нет, подожди, я, может, действительно память потеряла…
Но и в третий раз все осталось, как было. Они вошли во двор, обогнув жилой дом с другой стороны. Кирпичные стены его покрывал не один десяток слоев краски, что хорошо замечалось в местах растрескиваний и отслоений целых кусков. Последняя краска была ядовито-розовой. Гораздо ниже, во впадине, стояло здание школы, тоже давней постройки. Ребятня носилась, гомонила за железобетонным забором. Крыша школы приходилась вровень с третьим этажом розового дома.
— Как же так, — бормотала Инка, — здесь вот тетя Шура живет, вон ее окно. Там — тетя Паша, там, в том подъезде, Алексеевы, два брата, Лешка и Колька, мы с ними играли… Может, зайти спросить? Может, они?
— Они ничего тебе не скажут, — сказал Михаил так, что она сразу поверила. — Для них все, как было всегда. Ты не существовала для них, и вашего интерната здесь никогда не было. Вспомни, что я тебе говорил. Прислушайся к себе. Ты должна почувствовать. Тут, — он постучал каблуком по асфальту. — В этой точке пространства. Должна.
«Это ее место. Здесь у нее все началось. Здесь ее оборванные корни. Это неправда, что перекати-поле — трава без корней. Проклевывается из семечка и растет она, как все, и только лихие ветры могут сорвать ее, понести, погнать прочь, а корни — остаются. И
она когда-нибудь вернется к ним
Я знаю это. Я — знаю».
Прабабка Инки, Елизавета Никандровна, урожденная Старцева, умерла пятнадцатого августа — двадцать восьмого по старому стилю — тысяча девятьсот тридцатого года в Париже. День собственной смерти был предсказан ею в шестнадцатом году. Она возвращалась с заутрени из храма в Новодевичьем монастыре, и в точности, как Инка через семьдесят три года, увидела самое себя. Тоже взрослую, красивую, смеющуюся, под руку с кавалером, разговаривающую на легком французском. А потом и место увидела, где это произойдет, — мансарда в доме на набережной Сены, присевшая над Марсовым полем башня и поезд метро, ползущий под аркадами моста, — вид из мансардного окошка. «Вот на Успение я и умру, душенька Надечка, — сказала она подружке. — Только не скоро еще и почему-то в Париже». На старой фотографии, которую Инка забрала у брата Сереги, Елизавета Никандровна стояла слева, с книжкой, а подруга душенька Надечка сидела с фарфоровой собачкой. Это фото было сделано годом раньше.