Хэда (др. изд.)
Шрифт:
Григорьев танцевал лихо, однако, как казалось Алексею, слишком осанисто, словно скакал верхом в казачьем седле. И шея у него толстая и красная, как у бакалейщика.
Переводчик-японец, знающий русский, объяснял Можайскому:
– Вам нравится имя «Оки-сан»? «О» – это не относится к имени. Это... знак восхищения. Имена: «Юки», «Ки», «Кити»... Но мы почтительно произносим «Оки», «Оюки», «Окити»! Если же на них будет составлен полицейский протокол, то там просто будет написано, что задержана Ки, дочь князя Мидзуно, или дочь банкира – Юки, или невеста плотника – Кити.
– Разве на дочь князя может быть составлен такой протокол?
– Да... Или... Ну... это-о... если
– Если будет рапорт?
– Нет...
– Донос?
– О-о! – обрадовался переводчик, услыша такое полезное слово. – Конечно, исключений не имеется... Аримасэн!
– А на полицию бывает, что составляется протокол? – спросил Сибирцев.
Важный гость смущенно захихикал. Видно, бывает и так, но воспоминания нежелательны.
Оки поблагодарила общим поклоном. Она подошла к Сибирцеву и, чуть коснувшись пальцем его суконного рукава, предложила отойти. Судя по всему, переводчик ей был не нужен.
– Оюки... – сказала она, внимательно глядя в его глаза. Любопытно и приятно видеть Ареса-сан так близко. Она много, очень много слыхала о нем.
Уверенная, что он понимает или, может быть, что ее невозможно не понять, она заговорила. Алексей не знал ни слова, и в то же время ему казалось, что все вполне ясно, словно они говорят на одном языке.
«Оюки очень больно», «Она – мой друг», «Я люблю ее как сестру... Будьте с ней ласковы, ради всего на свете». Княжна открыла веер.
– Ареса-сан! – вскинув свои прекрасные брови, формы узкого листка ивы, радостно и торжественно воскликнула она. И слегка вздрогнула, испуганно улыбнувшись, словно заглянула в его душу. Она не была уверена в том, что говорили в семье и в светском обществе, что ро-эбису хитры, превосходно подготовились, отправляясь в Японию, все выучили язык, но тщательно это скрывают. Еще говорили, что их дипломатия построена на христианском двуличии, лицемерии, лжи и коварстве. В свете шли слухи, что они нарочно разбили свой корабль во время бури и цунами, чтобы оказаться внутри Японии и беззастенчиво лгать о дружбе и шпионить в это время. Они всё изучают в нашей стране. Их корабль был достаточно крепок, они могли бы прекрасно уйти в море и не поддаться силам стихии, а они нарочно тянули и ждали бури, предсказанной их приборами. Русские гораздо хитрей и опасней американцев. Не пожалели судна, таких у них много, инсценировали крушение и гибель, притворились несчастными, чтобы вызвать жалость в нашем народе и правительстве. Нарочно подвели судно к подножию Фудзи и утопили, как будто не могли спасти. При этом ни один человек не погиб. Ложь, ложь, хитрость всюду. На каждом шагу. И обман. Так они все же проникли наконец в запретную зону. И они еще говорят, что подозревают японцев в хитростях, кознях и шпионстве, когда у самих ум очень подозрительный и лживый, больной от грехов и страхов. Вот что говорили в высшем свете: где всегда самые блестящие туалеты у дам и рыцарские костюмы у рослых красавцев даймио. «Вы знаете, иностранцы так много лгут, что даже не смеют спать по ночам спокойно».
Поэтому Оки уверена, что Ареса-сан ее поймет? Нет. Как существует особый женский язык, которому обучают с детства и который составляет особую прелесть воспитанных светских девиц, так существует женское понимание событий, недоступное пониманию мужчин, и еще более женское ощущение достоинств. Оки, как и Оюки, как и Сайо, и десятки других юных японок, подчиняясь господству отцов и наставлениям бонз и ученых мудрецов, судили не по их обязывающим традиционным понятиям, а угадывали то, что было скрыто и что улавливается лишь знающими женский язык. Они судили о том, что слыхали сами и главным
Поэтому сегодняшний вечер незабываем. Она видела самого Ареса-сан. Она говорила с ним сама, по-европейски глядя в его лицо, не сгибаясь, с распрямленной спиной. Неужели в такое время, когда так велик всеобщий подъем чувств, когда такая чуткость, моментальная отзывчивость, когда взаимное любопытство так обострено и обнаруживается пылкость, когда бушует тайфун взаимных интересов, которых уже не в силах сдержать третий век надежной изоляции и адмирал Путятин, запрещающий увлечения своим морским воинам, неужели еще что-то может остаться неясным там, где друг друга понимают без слов?..
– Григорьев-то – светский кавалер! – сказал Можайский с оттенком восхищения, когда вышли из храма.
– При офицерах он невольно связан, а бывает очень развязен и остроумен, – с похвалой отозвался отец Василий. – Так блеснет, что его не узнаете!
Махов сам мужик, и его прельщает все мужицкое! А княжна не разбирается!
Оба офицера, священник и Гошкевич шли полями, освещая дорогу фонарем. Унтер-офицер остался с японцами, сказал, что будет еще рисовать допоздна. Прощаясь и провожая, посмотрел с таким выражением, словно хотел сказать своим офицерам и духовному отцу: «Заходите к нам еще», – но постеснялся. Сжался под взглядом Алексея, у которого, однако, не то было на уме. А теперь, когда ушли, Алексею слышалась ирония в речах Григорьева. Что же это? Грядущее всеобщее равенство? Американский банкир Сайлес, наверно, похлопал бы Григорьева дружески по плечу, но потом провел бы его за нос, хотя и позвал бы его при случае к себе на именины!
Может быть, Оки хотела спросить: «У тебя в сердце Оюки-сан? Или нет?» А может быть, и спросила. «Спасибо, Ареса-сан, спасибо».
– На чьи же средства такой пир? – спросил Можайский. – Ведь сегодня мы пили превосходное вино и сакэ этого сорта очень дорогое?
– При храме у князя все свои люди. Тут всё за его счет. С его дочерью приехал целый штат слуг, – ответил Махов. – Храм содержится на средства князя. Он сам тут же останавливается. Художник от него же. И старая женщина – его родственница... И вот, поди ж ты, понравился княжне наш унтер-офицер с его трубой и пачкотней! – вдруг удивленно и, видимо, не без умысла сказал Махов. Хитрый поп; видно, притворяется. А сам души в нем не чает! – А вы еще идти не хотели. Разве не прелюбопытно? Княжна научилась изображать фигуры людей, как ее Александр Иванович учит. Они подолгу заставляют кого-нибудь из слуг позировать. И рисуют и пишут красками. Однако у нее, как и у ее японского учителя, все мы получаемся похожими на японцев.
– Поначалу Григорьев ходил туда тайком, перелезая вечером через забор, как и все матросы. Григорьев хочет ее учить и на кларнете играть, – отозвался Гошкевич.
– Как можно! – вскричал Можайский. – Она же не знает, надо объяснить ей, что кларнет вульгарный инструмент.
– Да, Григорьев и сам, может быть, уверен, что лучше кларнета музыки нет...
– Да ну, пусть учит! – ответил Гошкевич. – Не сбивайте их с толку. Рояля у нас нет и не скоро еще в Японию привезут.
– А как он рисует, сам Григорьев?
– Может быть, вы, Можайский, дали бы ей уроки?
Александр ответил, что Григорьев явно способный, хотя и малограмотный. Тяготеет к жанровым сценам. Характерные типы получаются хорошо... но несколько статично.
– Конечно, не Федотов! – заключил он.
– Надо ли ей объяснить, что Григорьев не дворянин? А то получится с нашей стороны что-то вроде злой шутки. Ведь у них все воины – дворяне, даже низшие рядовые...