Хенингский цикл (сборник)
Шрифт:
Народ следил за пляской внимательно, наморщив лбы.
Словно на глазок прикидывал размер чужой радости.
Мало-помалу дядька оттанцовывал все дальше и дальше, спускаясь мимо возов к берегу Брыхты. Петер старался играть громче, чтоб танцору было слышно. «Капризная госпожа» уже не пела: кричала, орала, вопила благим матом. Мелодия скатилась до нарочитой простоты, которая, как известно, хуже воровства, дозволив чистому ритму управлять прыжками и выкрутасами танцора. Лютнист недоумевал: какого рожна толстяк не желает плясать здесь? Но в поведении дядьки крылся явный умысел: дерзкий и опасный, судя по поведению толпы. Чем ближе он подходил к реке, тем отчетливей в молчании народа звенело осуждение и страх. Будто Иржек Сторец плясал на коньке крыши, ежесекундно рискуя свалиться вниз и сломать шею; на краю
Создавалось впечатление, что, сломав шею, Сторец тем самым отберет у окружающих важное имущество.
Навсегда.
– Дурень! – тихо сказала женщина, одетая по-мужски. – Чем шутишь?!
Разумеется, дядька ее не слышал. Он плясал. Оттаптывая новые сапоги, купленные по дешевке. Небо над ним нахмурилось, два облака сошлись, мрачнея, становясь тучами, двойной хмарью. Меж тучами залегла знакомая складка – пальцы чудной пятерни грозили сжаться в кулак, ударив молнией! Птицы, ранее кружившие мелкими стайками, начали сбиваться в одну большую стаю, напомнившую лютнисту клин, какой вгоняют в трещину на пне, желая расколоть. «Батенька! – взвизгнула голенастая девчонка. – Батенька, хватит!» В безмолвии толпы это прозвучало дико. Кто-то заворочался под Петером, в недрах земли; видать, земля тоже проголодалась, в ней угнездилась злорадная пиявка, присасываясь к требухе. Ветер метнулся над головами, горстями разбросав запах истлевшей травы и грибов, светящихся в ночной темноте. И дышать стало трудно. Лютня билась в руках. Плясал дядька. Молчали люди. Новые сапоги разбрасывали мокрую гальку у плотов, готовых к сплаву. Лютня. Дядька. Толпа. Река. Пляска…
– Батенька!
– Дурень! – одними губами шепнула женщина, похожая на мужчину. От нее пахло не грибным ветром, а июньской грозой, остро и пронзительно. – Все, край!
Дядька собрался было пойти вприсядку на плоты, но раздумал. Остановился. Пригладил мокрые волосы, подобрал шапку, которую потерял во время танца. И с нарочитой ленцой, нога за ногу, пошел обратно, строя уморительные рожи. Дразнился, подлец. Махнул дочке или внучке, дождался, пока голенастая догонит, поискал глазами жердяя.
– Ух, сапожцы! Самоплясы!
Толпа без единого слова глядела, как лихой плясун, счастливейший из смертных, уходит за возы. Где шипело, жарилось, томилось и разливалось в кружки. Видно, проголодался с устатку. Около ближайшей телеги Иржек Сторец обернулся, нашарил взглядом лютниста: «Однозимец! Порадовал!..» Петер привстал навстречу, искренне надеясь, что сейчас его позовут, угостят, утихомирят проклятый голод… Нет, дядька сразу забыл о музыканте, исчезая за возами. Не позвал, счастливый. Не кинул денежку, удачливый. Черствой коркой не пожаловал, почтенный. Так просто ушел, как и не бывало никакого Петера Сьлядека с его лютней. Хоть бы благодарностью оделил – и здесь нет. Всего лишь отметил, что его, дядьку Иржека со смешной фамилией Сторец, порадовали. Вот, значит, хорошо, если порадовали. Пускай теперь все радуются.
Петеру Сьлядеку было очень стыдно, но он заплакал от обиды.
Народ расходился по своим делам, ярмарка закипала вновь, а возле торговца сапогами сидел бродяга с лютней на коленях и плакал без звука, без слез. Как раньше играл одними пальцами, так сейчас рыдал одним сердцем. Голод и тот отступил перед обидой. Тварь. Сволочь румяная. Поманил надеждой и уплясал, гадюка. Бранные слова, прежде чужие, неприятные, сейчас казались родными и близкими. Умру и все равно буду мертвым ртом бранить гада Иржека.
– Ты чего? – присела рядом женщина. Запах грозы от нее делался слабее, исчезая.
– Гад! гад… жадюга… Я ему! играл!.. а он мне…
На немолодом, еще красивом лице женщины пробилось понимание.
– Бедняга… Он – тебе? Какая разница, что он – тебе, если ты – ему?! Ведь Иржек сказал: порадовал, мол! Чего ты еще хочешь, дурила?!
– Есть я хочу! С голоду помираю!
– Тогда пошли. Накормлю.
– У меня… мне нечем платить.
– Даром накормлю. Вставай! Или помочь?
– За что? – спросил Петер, силясь подняться. – Я ведь ему играл, не вам?
– За то, что ему играл, – непонятно ответила женщина. – За то, что его порадовал.
И добавила:
– За то, что он от края отступил.
Звали женщину Мирчей
Все.
Итогами размышлений Петер не замедлил поделиться с Мирчей.
– О да! – улыбнулась женщина, но брови ее сошлись, заставив складку-пятерню напрячься. – Ты на редкость проницателен, музыкант! Я даже удивляюсь, как ты с такой проницательностью еще жив! Хочешь, я расскажу тебе историю о счастливых людях? Повесть о Сторцах и Сторицах?
Хочу, кивнул Петер Сьлядек.
И это было чистой правдой, потому что слушать истории о счастливых людях куда приятнее, чем всякие ужасы.
Рыжая белка испуганно метнулась вверх по стволу, затаилась в листве. Скрип колес, мерный перестук копыт, человеческие голоса. Ох, не к добру! От волнения белка принялась грызть жесткий прошлогодний желудь, но, завидев появившуюся из-за поворота телегу, тут же прекратила, настороженно глядя на незваных гостей.
Телегу тащила меланхоличная гнедая лошадка, чей облик и походка явственно выдавали принадлежность к школе философов-стоиков, берущей, в свою очередь, начало в школе философов-циников. Тот факт, что ни белка, ни лошадь, ни хозяева телеги и слыхом не слыхали о «царице наук», как именовал философию Филон Александрийский, современник Христа, возжелавший соединить Тору и воззрения древних греков, не имело в данный момент ни малейшего значения. В филонах ли радость жизни, если погода славная, птички щебечут, а колеса весело подпрыгивают, встретив замечательную колдобину?! На телеге, венчая груду нехитрого скарба, восседала молоденькая женщина, почти девочка, похожая на миловидную кудрявую овечку. Заметно округлившийся под платьем живот выдавал в ней будущую мать счастливого семейства. Счастье семейства, настоящее и грядущее, подтверждали мечтательная улыбка, не сходившая с губ женщины, и веселый прищур чернявого парня, ведшего под уздцы философическую лошадь. С первого взгляда становилось ясно: молодожены торопятся на новоселье, ожидая от переезда исключительно перемен к лучшему.
Отметим, что надежды юной четы отнюдь не были лишены оснований…
Чпок! Надгрызенный желудь стукнул парня – не мальчика, но мужа! – точнехонько по макушке. Парень озадаченно поднял взгляд. Белка сердито застрекотала с ветки: «Чего приперлись? А? Кто вас сюда звал?! Ходят всякие по лесу, ходят, а потом глядь – орехи пропали, грибов не сыщешь! Проваливайте! Не то шишкой добавлю!..»
В ответ на гневную тираду парень лишь рассмеялся, шутливо погрозил пальцем рыжей проказнице и зашагал дальше. Путники направлялись в сердце Лелюшьих гор, обогнув Градек и двигаясь на перевал Мишулец, где ждала их цель кратких странствий. Даже лошади дорога, похоже, была не в тягость. А молодые супруги уверялись ежеминутно: сейчас вместе с ними поднимается в гору вся будущая жизнь, которая, собственно, только началась. Теперь, когда Боженька оглянулся, одарив внезапным наследством, все будет просто замечательно! А как иначе? Вацлаву не надо больше ютиться в приймах, терпеть попреки сварливой тещи – пусть для Минки она и родная мама, а зятю эта мама хуже кости в горле. Ведь гол, как сокол, горшок с кашей, и тот Минкиных родителей…