Хенингский цикл (сборник)
Шрифт:
Прочь!!!
Господи, за что?! Чем прогневал тебя, если караешь?! Сон обрывками паутины виснет на руках, ногах, сердце, сон болотной топью тянется следом, желая поглотить целиком, без остатка, и что самое страшное – мне сладок мой позор, тяжесть секиры, нелепое железо на теле, я занял Гибельное место за Круглым Столом, и цитадель рыцарства вскоре падет от этой сладости, слабости, позора в личине почета… я больше никогда не буду спать!.. никогда…
Просыпаюсь.
Лежу с открытыми глазами, чувствуя, как медленно высыхает пот, делая кожу липкой.
IV
Жерар-Хаген отвернулся, боясь, что отец с Эгмонтом заметят его предательскую бледность. Долго смотрел на саркофаг с прахом Альбрехта Кроткого.
Снится.
Всем.
И ночью, купаясь в ужасе порока, каждый полагает грезу настоящей, единственно возможной жизнью, – чтобы на рассвете вздохнуть с облегчением. Эти качества: умение вздыхать с облегчением, способность быстро успокаиваться и трезво глядеть на обстоятельства, явившись вскоре после Обряда, они весьма помогали жить.
– Ты прав, Эгмонт, – сказал герцог Густав. – Мне надо спешить. Сын мой, я не стану требовать, чтобы ты заранее подписал обязательство инвеституры. [29] Я не ростовщик-ломбардец, а ты – не должник, заверяющий вексель. Просто здесь, в присутствии твоего отца и государя, а также любезного нашему сердцу Эгмонта Дегю, поклянись честью рода и памятью предков, что…
Жерар-Хаген смотрел на саркофаг.
– …после того, как герцогиня Амальда и я отойдем в мир иной, ты станешь регентом-опекуном своего младенца-брата, творя опеку со строгостью и чистосердечием, до дня свершения Обряда над сиротой…
29
Инвеститура– символический обряд передачи земельного владения (титула), сопровождавшийся установлением вассального подчинения сеньору (сюзерену).
Жерар-Хаген смотрел на саркофаг Альбрехта Кроткого. В малом нефе наверху дремал ларец: один из многих. Неудержимо захотелось вскрыть святыню и заглянуть в лицо золотой статуэтке предка. А потом двинуться по усыпальнице, вскрывая ларец за ларцом. Случались дни, когда молодой граф ощущал себя глиняным големом, полым изнутри. Ждал: вот-вот польется золото. Наполнит, согреет. Полагая себя безнравственным уродом, укоряя за подобные причуды рассудка, сейчас он всерьез задумался: неужели мы все временами чувствуем себя големами, созданными с целью тайной и недоступной для нас?!
– …если Господь не захочет смилостивиться и ты по-прежнему останешься бездетным, ты передашь трон Хенинга в руки младшего брата в тот счастливый день, когда он подарит тебе племянника…
Герцог Густав вдруг прервал речь.
– Нет. Не надо клятв. Господу угодно шутить, вынуждая нас нарушать обеты. Просто скажи: да будет так.
– Да будет так, – сказал Жерар-Хаген.
Он знал, что исполнит волю отца. Большинство дворян через десять-пятнадцать лет после Обряда замечали: их чувства начинают притупляться. Насколько тело сохраняло силу и молодость, настолько сердце билось ровнее. Это не мешало жить отпущенный срок. Скорее помогало: на смену восторгам приходил покой, экстаз сменялся удовлетворенностью. Чревоугодники пресыщались, распутникам надоедал порок, гордецы делались равнодушными к лести и почестям. Даже изуверы вроде Санчеса Кровавого или Фернандо Кастильца – оставалось лишь догадываться, какими дикими злодействами ужаснули бы они мир, не покройся их естество пылью скуки. Приснопамятный Карл-Зверь был слишком молод. Не рискни он поднять мятеж сразу – спустя годы он вряд ли согласился бы узурпировать баронство родителя, посягнув на жизнь близких. Из добрых чувств? из боязни? – нет.
Просто пламя вошло бы в пределы очага, перестав грозить пожаром.
Не потому ли границы государств Европы оставались прежними вот уже который век?
– Да будет так.
– Государь мой, – Эгмонт Дегю сделал шаг вперед, качнув перьями берета. – Я преклоняюсь перед вашей мудростью и прозорливостью. Господин граф, не меньше я преклоняюсь перед вашим чувством долга. Но у меня есть сведения, способные воспрепятствовать исполнению сего благородного обещания. Причем воспрепятствовать в самом лучшем смысле слова. Проезжая через Хенинг, я посетил ратушу с целью подтверждения старых привилегий магистрату. На площади Трех Гульденов… сейчас, у этого саркофага, я понимаю: святой государь Альбрехт хранит Дом Хенинга! Так вот, на площади Трех Гульденов ко мне подошел некий юноша, заговорив о пурпурном пеликане под сенью шатра…
«На тебя, Господи, уповал…» – шевельнулись губы Густава-Хальдреда.
Сквозняк устал играть покровом, и края повисли крыльями спящего ангела.
V
– Даже если сведения не подтвердятся…
– Государь! – Ламберт вскочил. Щеки юноши пылали. – Ваше высочество! Мой учитель лично…
– Перебивать нас, – без малейшей тени улыбки бросил Густав Быстрый, – является государственным преступлением. Совершенное простолюдином, карается усекновением главы. Но я прощаю тебя, ибо не ведал, что творишь. Итак: даже если сведения, предоставленные тобой и твоим учителем, не подтвердятся – Эразм ван Хайлендер обретет пожизненный пенсион, а ты останешься в свите моего сына, ибо в нашем роду умеют ценить верность. Но если выяснится, что ты, рискуя жизнью, сообщил правду…
Слепой Герольд спал в углу, прикорнув на лежанке. Войдя, герцог жестом запретил его будить.
– Тогда во всех геральдических коллегиях узнают, что Жерар-Хаген цу Рейвиш, будущий XIX герцог Хенингский, назначил нового главного герольда при своем дворе. Ученика великого Эразма Слепца, которому не нужны глаза, чтобы видеть.
– Он очень похож на вас, государь… – Юноша-поводырь моргнул. Было трудно смотреть на герцога: будто за морской зыбью уследить пытаешься. И все-таки сходство несомненно. – Этот мальчик. Очень. Именно на вас. На господина графа – меньше…
И второй раз дрогнули губы герцога. Неслышной, едва различимой слабостью, допустимой лишь наедине и допущенной уже дважды в присутствии посторонних. Стареешь, Густав-Хальдред. Стареешь, Быстрый. Откуда-то ударили колокола: праздничные, гулкие. Наслоилась поверх дребедень малой звонницы. Герцог смотрел на Ламберта-поводыря и видел надежду. Дар судьбы. Тайную силу, какую не раз замечал в ныне покойном астрологе Томазо Бенони. Люди, подобные звездочету, редко доживали до настоящей старости: слишком бренное тело не выдерживало напора внутренних расстройств. Пять лет назад, придя к постели умирающего, Густав Быстрый лишь мимолетной тенью на лице позволил себе выказать упрек. «А ведь ты обещал!.. Помнишь?! Звезды ясно говорят: род будет продолжен, причем продолжен именно вашим благородным сыном…» Улыбнулся сьер Томазо. На пороге ухода, светло и счастливо. Видеть измученное, распухшее тело в свете этой улыбки было невыносимо. Три его последних слова: «Звезды не лгут…» Даже обычное «Ваше высочество» опоздал добавить. Или не захотел. Умирающему простительно. Умершему – тем паче. Звезды не лгут… Тогда герцог Густав лишь плечами пожал. А сегодня, глядя на взволнованного поводыря, спиной к рассвету, он видел тайную силу, надежду и звезды, которые не лгут.
Небо тлело на горизонте.
Солнце вставало навстречу желтым рощам октября.
Далеко, у излучины Вешенки, за миг до пробуждения плакал дурачок Лобаш: ему снился Вит-приятель, который больше никогда не захочет играть с дурачком.
Книга вторая
– Значит, благо – причина не всяких действий, а только правильных? В зле оно неповинно.
– Безусловно.
– Значит, и бог, раз он благ, не может быть причиной всего, вопреки утверждению большинства. Он причина лишь немногого для людей, а во многом он неповинен: ведь у нас гораздо меньше хорошего, чем плохого. Причиной блага нельзя считать никого другого, но для зла надо искать какие-то иные причины, только не бога.