Химера
Шрифт:
– Потому что!
– выкрикнула она.
– Это ложь! Все насквозь лживо! А сколько дыр! Я из этого не писала ничего; это все твои дела, до последнего слова. Да еще выставляешь, что я вся такая эмансипированная, ни тебе нытья, ни заморочек, да еще бессмертная и все остальное, - все это чушь. Довольный, в задницу, это ж надо! По мне, так довольный - слово просто смертельное; будь я Медузой и ответь мне Персей на вопрос, счастлив ли остаться со мной на веки вечные, что он доволен, я бы плюнула ему в глаза! Ладно, про амазонок ты расписал все в общем-то точно и откровенно, но я диву даюсь тому, как ты преобразил меня: отлично ведь знаешь, что никакая я не бессмертная, если не считать, как я уже говорила, этой самой "Меланипп-ости". Я на грани своего Полнолуния и нутром чую каждый его лунный месяц; пока ты писал все эти страницы, я набрала десять кило и постарела на пять "лет". Да и рассказала ведь я тебе в первую же ночь в Тиринфе, как моя кормилица Ипполита рассказала мне в Коринфе, что матерью моей была чокнутая глухонемая амазонка, покончившая с собой, когда я родилась, а отцом - герой на белом коне, оставивший ее однажды ночью на крыше конюшни. К чему ходить вокруг да около? Я не только гожусь тебе с виду в дочери, скорее всего я и есть твоя дочь, и коли мне на это начхать, то начхать можешь и ты. Я никогда не держала на тебя обиды, ясное дело, откуда тебе было знать, что мать от
– я и в самом деле очень это ценю, - но я-то люблю активность, знаешь об этом? По типу тебе больше подходила Филоноя - говорю безо всяких подвохов. Она любила книги, мифы, рукоделие и все в этом духе; но я-то привыкла к активной жизни, а мы ну ничегошеньки не делаем! Втайне от самой себя я надеялась, что мы, как только ты немного придешь в себя, отправимся в Ликию, и не потому, что я горю желанием стать царицей, - просто чтобы мы хоть что-то совершили. Это доводит меня до белого каления - иметь прямо тут, у себя под рукой, крылатого коня, способного перенести нас куда угодно, - и все, что мы делаем, - облетаем, откушав, раз-другой вокруг солончаков и скорей, скорей к твоему столу строчить-строчить-строчить, пока я готовлю обед и бью баклуши. Меня с души воротит об этом говорить, но я подозреваю, что была бы счастливее не с таким героем, а с более заурядным человеком. Это не сарказм. Я устала быть амазонкой, устала быть подружкой полубога, если это означает до конца дней своих слоняться по этой даче. Но устала я и от разборок с разными любовниками; все, чего я хочу, - самого заурядного заводного мужа и десяток детишек, девять из них - мальчики. Зови, если хочешь, меня отступницей; мне следовало бы подыскать в следующий брачный сезон какого-нибудь попсового молоденького гаргарейского врача или юриста, который бы счел, что я - самое грандиозное, что с ним когда-либо случилось, а не просто очередная подружка, а, как ты думаешь? Возможно, я не очень бы его любила, но, бьюсь об заклад, была бы счастлива. Не хочу оставаться рядом, когда мой гиппоман перестанет для тебя работать, Беллерофон; либо ты меня тогда бросишь, как и всех остальных, либо мы сядем рядком и будем мечтать о смерти. Ты думал, что эта ссуженная тебе Полиидом на Втором Приливе Схема сулит тебе трех женщин, но, по моим подсчетам, я уже четвертая: Сивилла, моя мать, Филоноя и я, правильно? Но ты сам говорил, что в "Беллерофониаде" все приходит пятерками, так что тебе, может быть, пора, не забывая о своей карьере, озаботиться поисками следующей? Может быть, как Медуза в "Персеиде", теперь в прекрасную девушку превратится эта самая Химера. Ты должен проверить и посмотреть, не То ли она самое, и, если это не так, убить ее на сей раз по-настоящему и посмотреть, не приведет ли это тебя туда, куда ты хочешь. Как бы там ни было, я знаю, что я для тебя не То самое, и ты тоже это знаешь, только не хочешь признавать. Ты не становишься моложе, я тоже; множество амазонок выглядит моложе своих "лет", потому что мы их не считаем, а роль обычно, на мой взгляд, играют те отличия, на которые люди заранее настраиваются. Но чем больше я об этом думаю, тем больше уверена: сегодняшнее полнолуние завершает мою Первую Четверть, и ты сочтешь, что за одну ночь я постарела на четырнадцать лет. Скажешь ли ты все еще, что я "игривая, худенькая, налитая" и как там дальше? И к тому же я устала, знал бы ты, как смертельно я устала; подчас мне кажется, что это моя Последняя Четверть! Видимо, зря я завела все это; у меня близятся месячные, а это всегда нагоняет на меня хандру, и я стервозничаю. Но, клянусь, это не бессмертие, это замороженное бесчувствие. Что возвращает меня к твоей истории: несмотря на все те умничанья, которые по твоей воле я в ней изрекаю, по правде, я абсолютно ничего о писании не знаю; но если бы мне выпало наткнуться на мели на этот провальный текст и прочесть его как самую обычную историю, я бы обложила тебя что надо: ты же ведь так и не сказал, что сталось с Полиидом, Филоноей, с твоей матерью, детишками, особенно после того, как ты оставил, уезжая, это самое кольцо; а еще ты не говоришь, чем кончалось письмо Сивиллы, не проясняешь эпизод с Химерой - прежде всего, была ли она реальностью и вправду ли вернулась назад, - не разгребаешь всю эту клюкву о смерти брата и т. д. Ты даже называешь эту Часть "Первой", но я не вижу никакой "Второй". Конечно, попадаются и удачные куски, множество удач, как только ты прорубаешься сквозь тягомотное начало и набираешь ход; но если твое бессмертие зависит от этого куска писанины, то это - артель напрасный труд.
Что за дурная ночь. У меня язык не поворачивался объяснить ей разницу между ложью и мифом, разницу, которую я только-только начинал понимать сам; как этот последний может быть настолько реальнее и важнее конкретных людей, что мне, вероятно, придется перестать быть самому себе героем, перестать даже существовать, даже каким-то образом перестать когда-либо существовать. По правде, я и вовсе не мог говорить. Да и Меланиппа, раз выговорившись, тоже. Печально и нежно мы занялись любовью; Медуза подмигивала нам с небес, храпел Пегас; моя ненаглядная кончила как никогда в жизни, верный признак перехода. Я тоже. Она заснула; при свете полной луны я писал Вторую Часть; перед самым рассветом, когда Персей со всей своей компанией скрылся по ту сторону Малой Азии, мы с ней умиротворенно отлюбили друг друга еще один раз; она отдала мне остатки гиппомана от своей Первой Четверти, огромную заначку, и умоляла меня действительно убить Химеру.
– Ты уверена, что ты не Полиид?
– спросил я ее, и она ответила: - Ты уверен, что ты Беллерофон?
Эх. Я обернул всю предыдущую историю - которая, хотя ей и далеко до совершенства "Персеиды", была все же в то время ясной, целенаправленной и неиспорченной - в Схему прорицателя, вскочил на сонного Пегаса, Протянул ему понюшку гиппомана, расправил крылья на запад.
Вот
Никто из тех, кому виден весь размах и многообразие мира, не может смириться с единственностью формы. Подобным зрением обладают боги и провидцы; отсюда наше пристрастие к метаморфозам. Зевс, однако, кем бы ни прикидывался, остается Зевсом, "верховным богом классической греческой мифологии"; я же, как ни старайся, всего-навсего Полиид, кому советчик, кому отец, меньший герой все в том же сугубо местном своде мифов. Быть Болотным Старцем оказалось донельзя утомительным. Беллерофон наскучил мне чуть не до смерти. Не знаю, что видит Зевс, а вот я видел (в лапшу, разумеется, порубленными, словно руны на дубовых листьях моей рассеянной дочки или перепутанные биты спутниковой фотографии) и нос, и корму всего судна человеческой истории; прихлопывая пауков и отдирая от себя пиявок в Алейских низинах, я вполне понятным образом пришел к желанию покинуть не только это конкретное болото, но и вообще все греческие мифы - утомительный каталог насилий, перечень мелочных ровностей, список захватов власти - мраморноколонное гетто бессмертных. Как бы мне превратиться, гадал я, не в другого персонажа из будущего (всего лишь беспокойный анахронизм), а в Шахразаду, "Генри Бурлингейма III" или Наполеона - в их собственном пространстве и времени? Вспомнив причудливый документ, которым я наскоро был во второй попытке Беллерофона (счастливый случай - далеко не всегда читаешь те страницы, в которые превращаешься), я воззвал за содействием к самому Зевсу (обещая обычную - рука руку моет - компенсацию: разнести его славу по новому миру), сконцентрировался должным образом на единственном образе - словесно-визуальном каламбуре пчелы, явленной на Наполеоновых стягах и вышитой золотом на фиолетовом покрывале гроба, в котором приписываемые ему останки были доставлены с острова Св. Елены обратно в Париж, - и натужно всхрюкнул.
Очнулся я у задних небесных ворот отвратительным огромным насекомым, возможно слепнем Tabanus atratus, с шумным полетом и угрожающего вида жвалами, жужжащим вокруг кучи божественного дерьма. Восставший Зевс колонной навис надо мною и прогремел:
– Ты же оборотень, считай, что это преображенная амброзия. Хе-хе.
Пока ты для них достижим, капризы олимпийцев для нас закон. Попробовал - без шансов. Не важно, впрочем: мои новые фасеточно-многогранные глаза показали мне больше аспектов будущего - моего собственного, Беллерофонова, всего мира, - чем я когда-либо видел. Я попытался оскалиться, Зевс осклабился.
– Теперь ты видишь это, а, Аероним? В совершенстве копируя Схему легендарного героизма, твой ставленник Беллерофон стал совершенной копией легендарного героя. Нас такое забавляет. Но взгляни-ка еще раз на твою пресловутую Схему. Она гласит: Мистерия и Трагедия; Мистерия в путешествии героя в иной мир, его озарении, в его выходе за пределы общепринятых категорий, его особом промысле; Трагедия в его возврате к повседневной реальности, в неотвратимых утратах при перенесении несказанного в приговоры и города, во впадении в немилость у богов и людей, в изгнании и всем остальном. Теперь взгляни с этой точки зрения, куда завела Беллерофона его история: это не Мистерия и Трагедия, а конфуз и фиаско, о'кей?
Слепню (итак, снова я, поименованный Аеронимом, неудачно намагичил в имя вне наших святцев) не до игры с богом богов в софизмы. Я нейтрально зажужжал, пожал какими-то там плечами.
– Как, в общем-то, в его случае все и должно быть, - громыхнул Зевс.
– Но посмотри, что выходит! В свое время перепробовал я этих амазонок, так что уж, поверь мне, гиппоман этой девки Меланиппы - штука что надо. Гляди-ка, Беллерофон карабкается на своем шальном коне прямо в небо, километр в минуту! Он уже вполне на высоте, чтобы охватить взором план Мистерии и Трагедии; дай ему еще несколько страниц, так он возвысится над тем и над другим и навсегда станет, нахлебник, звездой! Такое нас совсем не забавляет, и ты не надейся соскочить отсюда, пока не прижучишь.
– Жж.
Он опробовал большим пальцем заточку зигзага одного из своих перунов.
– Пегас, с другой стороны, мне родной племянник, да и лошадка - загляденье, как раз пригодится, чтобы тягать тюки с перунами из кузницы циклопов, когда с кого-нибудь понадобится подсбить немного спеси. Но ежели я подстрелю твоего Беллерофона одним из этих малышей, от сего крылатого коня останется, самое большее, порционный кусок запеченного конского филе на несколько центнеров. Следишь за моей мыслью?
– Жж.
– Ладно, если хочешь отвалить с этой кучи с выездной визой, дождись своего парнишку и кусни Пегаса в круп. Остальное приложится - новая страна, новый язык, новые мифы и легенды - в трех тысячах лет отсюда. Или предпочитаешь говноедствовать до скончания века? Ну как, идет?
Я с готовностью жжикнул.
– Хорошо. Тогда тебе придется жрать его, лишь пока ждешь. Клянусь смертными.
Поклялся и я, гнусавя единственно доступным мне образом, потом он ушел, а я принялся яростно оттирать крылья парой задних ног, во все глаза приглядываясь, как бы обратить себе на пользу букву его закона, словно искусный борец силу своего соперника Сброс Но пути к этому не нашел, между тем настало время ленча, и я просто умирал с голоду, но не осмеливался покинуть предложенное мне отложение в поисках более подобающего пропитания. Тут изнутри вышла и сама Олимпийская Царица - дабы якобы опорожнить громокипящего ночного генерала. Насколько мне позволяли все мои "жж", я взмолился о пощаде.
– Не беспокойся, - произнесла Гера, стараясь дышать ртом. Она отставила горшок в сторону и показала вниз на Коринф: - Видишь эту сексапильную белую телку, что пасется неподалеку от Немеи? Не хочешь ли на ней позавтракать?
– Была то, как я увидел, Ио, последняя любовница ее мужа, им же в корову тайком и превращенная; в моем тогдашнем положении (немилосердно контрастируя с предложенным мне меню "черного хода") и так лакомый кусочек, а тут еще и приправленный местью моему мучителю.
– Беллерофон появится здесь отнюдь не сразу, - продолжала царица.
– Я тебя прикрою. Ступай.
Я так и сделал, на славу напировавшись на жалобно мычащей Ио от Додоны до самого синего моря, названного отныне в ее честь, через Босфор и далее до Кавказа (где огромные Зевсовы совы, нет, сарычи, чуть не рыча, смаковали печень Прометея в собственном соку), обратно в Колхиду, оттуда в Иоппу (где она проломилась сквозь "Персеиду" I-F-5, как бык через посудную лавку) и дальше на восток до самой Бактрии и Индии, потом на запад через Аравийскую пустыню с караваном навьюченных за время пути историй, в Эфиопию и выше по Нилу. В Хеммисе, насытившись до отвала, я от нее отлепился, задержался, чтобы ополоснуть жвалы в питьевом фонтанчике близ пустого храма, и, сытно порыгивая, вовсю припустил на Олимп - как раз вовремя, ибо успел заметить левыми глазами гневного Зевса, восседающего с молнией в руке на пороге среди дерьма и осколков небесного ночного горшка, разбитого либо в гневе им самим, либо в страхе его супругой; а правыми - бравого Беллерофона, который, отбросив в сторону золотую узду, скормил Пегасу последние листики Меланниповой травки, а свернутой в свиток Схемой, словно стеком, подхлестнул свою здоровенную зверюгу к штурму последних худосочных лиг до небес.