Хмара
Шрифт:
Эту речь, косвенно направленную в защиту слесарей произнес Карпо Чуриков. Тотчас же со всех сторон посыпалось:
— Тю! Нашел, чем погордиться, кобель безхвостый.
— Гля, хлопцы: сам признался…
— Отправим его в комендатуру, а?
— Тише! — гаркнул Раевский. — Тут вам что, гулянка?! Я вот перепишу вас подряд и список гебитскомиссару представлю. Вот, скажу, они покрывают подпольщиков… А если б не покрывали, давно бы выяснили, кто разбрасывает листовки и подкладывает мины!.. Как раз сегодня в личной беседе господин гебитскомиссар просил меня
Активисты опасливо примолкли. Но дело не двинулось быстрее. У Раевского была своя политика, у его активистов — своя. Задача была простой: выбрать из жителей Знаменки любых пять человек и отослать их на растерзание немцам. Раевский мог легко сам наметить по спискам этих пятерых, но старался сделать так, чтобы фамилии назвали его помощники. Но те трусили тоже. Каждый знал: если он назовет чью-либо фамилию, на завтра это станет известно всему селу — расскажет сидящий рядом, расскажет ради того, чтобы обелить себя, свалив вину на другого.
Вот и крутились они вокруг да около, делали туманные предположения, а фамилий не называли. Время далеко перешагнуло за полночь, помещение было полно махорочного дыма, а чистый лист бумаги перед Раевским, приготовленный для списка, так и оставался чистым.
— Так что? Ты, Петро, предлагаешь записать слесарей? — в наступившей тишине четко прозвучал вопрос Раевского.
— Не-е! — затряс головой Петро Бойко. — Я так… Высказал соображение… А там, кто его знает!
— А ты, Эсаулов? Считаешь, что они виноваты?
— Как божий день! — прогудел Эсаулов словно в бочку. — Понятно, не усе, а есть средь них своя стерьва.
— Кто же это? — взялся Раевский за карандаш.
Но простоватый Эсаулов, заметив злорадно-настороженное выражение на лицах, сделал неожиданный скачок и ушел от прямого ответа:
— Ить, Иван Яковлевич, колы б знатье, я б тебе сперворазу сказав! Их там трое — поди разбери, кто… Может, Крушина получше моего знает?.. Он ближе ходит.
Крушина, заведомо отказываясь, замахал руками, заулыбался опасливой зверушечьей улыбкой:
— Что ты! Господь с тобою, куманек!
И тут запас терпения у Раевского окончательно иссяк. Он вскочил, трахнул по столу, за малым не опрокинул чернильницу и заорал:
— Думаете, я не знаю, чем вы дышите?! Хотите на меня взвалить?.. Не получится. Слышите: не выйдет! Под списком каждый распишется, и все одинаково отвечать будем. А кто не распишется, того самого в этот список. Понятна-а?
Он долго орал, пока не выбился из сил. А когда умолк и опустился на стул, то после нескольких минут угнетенного молчания подал голос самый хитрый, самый хищный из собравшихся — невысокий, сухонький, как степной волк-койот, Гришка Башмак.
— Усе мы, граждане-господа, всею душою благодарствуем нашему Ивану Яковлевичу за его, значитца, родительскую заботу, — начал Башмак по своему обыкновению метать петли угодливых и головоломных фраз. — Опять же и я лично-персонально весьма и много в довольствии состою, как оженившийся
Как всегда при публичных выступлениях Башмака, среди слушателей поднялся смешок — уж больно затейливо излагал тот мысли. С глазу на глаз говорил обыкновенно, как все люди, а возьмет слово на собрании — кишки со смеху надорвешь.
Башмак тем временем продолжал:
— При таком правильном состоянии опять же греха на душу брать никому неохота. Коли веры нету, так тому человеку бог един судья. Бона и выборы при Советской власти тако производили. Нет, значитца, веры, а ты бюллетни суешь и думаешь: бог тебе судья! Потому бюллетни — божье дело, никто их не видит, акромя бога…
Присутствующие насилушку разобрали смысл витиеватой речи Башмака — до того путано и хитро говорил. А простоватый Эсаулов не понял. Ему растолковал Крушина: надо провести тайное голосование, как при выборах в Советы — кого ты вписал в свой бюллетень, никто не будет знать.
— Правильна-а! — грохнул Эсаулов. — От тебя и Башмак! Придумал так придумал. Бычиная у тебя, Гришка, головишша: хоть медленно собразуешь, что к чему, зато верна-а!
Но Башмак еще не кончил своей речи. Он, к удивлению остальных, встал на прямую защиту слесарей из «Второй пятилетки».
— Там старый и малый, — заявил он. — Два хворых мужика, а третий малец-несмышленыш. Куда им! Опять же, и где мы будем ведерочки или там понадобится тяпку приклепать? Ежели в действительном деле они виноватыми скажутся, тогда разговору нема… А теперича, граждане-господа, для обчества от них польза хучь и мастеровые они есть.
Опять послышалось одобрительное:
— Верна-а!
На этот раз кричал не Эсаулов, а Карпо Чуриков, который отнес в мастерскую прохудившийся бидон и теперь боялся, что внесенная вперед плата пропадет, если слесарей отправят в Каменку.
По числу людей нарезали полоски бумаги. Вместо урны приспособили картуз Эсаулова. Заполнять «бюллетени смерти», как их назвал Петро Бойко — самый образованный из полицаев, выходили в соседнюю комнату, где до войны была колхозная бухгалтерия.
Едва последний опустил в фуражку свою свернутую трубочкой бумажку, Раевский перемешал их и вытряхнул на стол. В воцарившейся гробовой тишине он начал разворачивать бумажки и читать вслух:
— Очупренко Василь Григорич, что на Сахарной улице.
— Вареников Иван.
— Ксана Приходько, того Приходька дочка, какой возле Глущенки живет. Тая Ксанка спивала советски писни.
— Племянник Козловой Д. Митрий. Она депутаткой была, а племяш вредные речи говорил на гулянках.
— Воскобойников Хома Гордеич.
— Карпо Чуриков, он всенародно признался, что майстрачил железные шпыри и разбрасывал их на дорози…
Что тут поднялось! Карпо Чуриков, брызжа слюною, выбросил фонтан ругани, полез с кулаками на одного из молодых полицаев, которого подозревал в каверзе. Успокоили не на шутку разволновавшегося активиста тем, что порвали бумажку и клочки сожгли на подоконнике.