Хмара
Шрифт:
Под утро Анка не выдержала, села на корточки и тихонько заплакала. Холодный озноб пробирал до костей. После домашней теплой перины неудобства камеры были особенно ощутимы. Мужество опять покидало ее.
А часов в десять утра в камеру втолкнули Лиду Белову. Она с узелком в руках так же точно, как вчера Анка, стояла у двери, потому что со свету ничего не могла разглядеть.
— Чи тут е хто-нэбудь? — бодро осведомилась она.
— Лида! — в один голос вскрикнули Анка и Киля.
— Здоровеньки булы! — приветствовала она весело и, как слепая,
Через несколько минут она громко рассказывала всей камере:
— Вот, значит, отправилась я с ребенком в Днепровку проведать родичей. Полдороги прошла, как вдруг слышу, нагоняют на лошадях и кричат: «Стой!» Ну, думаю, бандиты! Пропала моя душенька! Я туда, сюда, хотела сховаться, а куда сховаешься в чистом поле? Догоняют — вижу, полицаи. Хоть не бандиты, да все едино, — под общий смех заметила Лида. — Вот, значит, пристали ко мне: «Куда идешь да зачем идешь?» А я им: «Какое ваше собачье дело?» Они говорят: «Мы тебя арестовываем за хождение без пропуска. Поворачивай назад в Знаменку». А я взяла и пошла себе вперед и не обращаю на них внимания. Ну, догнали… Еле умолила ребенка к знакомой женщине по дороге занести, чтоб она, значит, Николеньку маме передала.
Женщины, сидевшие за неуплату налогов, поверили рассказу Лиды слово в слово, а доповцы догадались, что Лида хотела скрыться из Знаменки, но ей не удалось.
Анка с момента появления Лиды не отходила от нее. Казалось, Лида ничуть не огорчена тем, что её арестовали; она принесла с собой столько энергии и жизнерадостности, что не только доповцы, все в камере почувствовали себя лучше, и Лида сразу стала всеобщей любимицей.
Улучив момент, Лида на ухо спросила Анку:
— Сеня тут?
— Увидишь своего Сеню, — пообещала Анка.
Невеселым было это свидание. Девушки в затылок одна другой пересекали двор. Лида шла последней, не отрывая глаз от мутных стекол подвального окошка. И Семен увидел ее; улыбка, которой он встречал девушек, сползла с его лица, уступив место гримасе отчаяния. А Лида все-таки улыбалась. Слезы сами по себе, вопреки ее воле, текли из глаз, но она улыбалась и высоко несла свою голову. Она знала, что Семену будет вдвое тяжелей видеть ее подавленной и несчастной.
Должно быть, к такому же выводу пришел и Семен. На обратном пути Лида увидела, что и он улыбается, кивает и что-то шепчет губами. Безмолвные движения его губ были ей так знакомы, что она без особого труда разобрала смысл неслышимых слов: «Люблю тебя, — говорили губы. — Очень люблю…» Лида в ответ одними губами сказала ему беззвучно: «Милый, и я люблю!» Судя по выражению лица, которое расплылось в безудержно-радостной улыбке, он тоже понял. И такая сумасшедшая, распирающая грудь радость охватила Лиду, что она, шедшая теперь впереди своих подруг, неожиданно для себя и для всех завальсировала.
— Ты танцуешь, стервоза?! — безмерно удивился полицай и замахнулся винтовкой, метя прикладом пониже спины. Лида ловко увернулась и вбежала на крыльцо. Оттуда отпарировала:
— От стервозы
Эта выходка Лиды так развеселила подруг, что до самого вечера им хватило разговоров и смеха. Звонче и веселее всех смеялась сама Лида.
Наступила еще одна мучительная ночь, когда от холода сон был не сном, а кошмаром. Но самое мучительное их ждало впереди.
В то время, как в арестантских помещениях при сельуправе происходили описанные выше события, Зоя Приданцева шагала рядом с крестьянским обозом километров за 70 от Знаменки. Обоз шел с хлебом из степных сел Приднепровья на железнодорожную станцию Марганец. Туда же держала путь Зоя. Она хотела попутным эшелоном доехать до Запорожья, где жила до войны ее подруга по Киевскому художественному институту.
Зоя ушла из Знаменки, подчиняясь последнему приказу Никифора, предписывающему покинуть село или уйти глубоко в подполье всем оставшимся на свободе доповцам.
Визжал, скрипел под полозьями саней декабрьский снег, с холма на холм петляла дорога. Зоя шагала рядом с бородатым, одетым в овчинный полушубок дедом-возчиком. Сама Зоя была в вытертой стеганке и городских ботиночках. Ветер пробирал её насквозь. Дед жалел девушку: время от времени снимая с себя кожух, под которым была такая же стеганка, как и у Зои, набрасывал его на спутницу.
— На-кось, молодушка, посогрейся, — говорил он Зое и поучал: — Ты бери, а спасибо потом скажешь. А то: спасиба!.. Слово, оно слово и есть.
— Дедушка, когда в Марганец приедем, я вам самогонки куплю, — обещала Зоя. А дед сердился:
— Фу, дурная! А еще, кажешь, в институте обучалась!.. Разве я на угощение напрашиваюсь? Не бачу, как ты на сорочьем положении по свету пустилась? От тебя, молодушка, при твоей бедности шкалик принимать — на том свете лишний грех зачтется.
Зоя смущенно улыбалась: философствующий дед попался, хотя и добрый.
Так и шли. Дед замерзнет — требует кожух обратно. Отогреется, увидит, что спутница посинела, снова отдаст ей живительное баранье тепло.
А зимней уныло-однообразной дороге, казалось, и конца не было…
Никифор в это время сидел в жарко натопленной хате на хуторе Михайловском у рабочего маслозавода Александра Малыхина, месяц назад вступившего в ДОП, и дожидался возвращения хозяина из Знаменки. Малыхин поехал туда якобы на базар (благо день был базарный), а на самом деле должен был связаться с Поповым, сестрами Баклажовыми и выяснить обстановку на селе.
Пять дней не был Никифор в Знаменке. Что произошло там за эти дни? Кого из доповцев забрали? Кто остался? Находятся арестованные при сельуправе или их отправили в комендатуру? Не получив ответа на эти вопросы, ничего нельзя предпринять.
На улице мела поземка, из окна казалось, что завалинки хат на противоположной стороне улицы омывают прозрачно-белые волны. Никифор рассеянно следил за бесшумными всплесками снежных волн и думал, перебирал в памяти события последних дней, ища выход и не находя его.