Хохочущие куклы (сборник)
Шрифт:
У самых дверей часовни (сюда подходила часто, но не решалась заходить с тех пор, как дала согласие на сомнительный побег) снова заметила трупик – раньше бывший синицей. Подобрала с чувством, что его нужно немного потереть, согреть, и снова забьются сердце и крылышки, но ничего не забилось. Тогда рассматривала: маленькие зеленые перышки, черная полоска на грудке, клювик, неподвижные черные глазки, вокруг глазок – светлые пятна. И заглядывала в мертвые глазки, чтобы увидеть: что там, куда все пропадают потом. Малюсенькие глазки ничего не выдавали. Скорее выдавали
Она подумала, что, если птицы гибли от голода, она бы отдала себя им в пищу, только бы они летали. Особенно жаль было пушистых воробушков, таких маленьких, что пропадали в ладони. Подбрасывала их, но они все равно не летели. Тогда убирала их в уголок, чтобы никто не наступил, и укрывала кусочком белой ткани.
– Кто-то подбросил эту гадость, – бормотал на ходу Гуидо, но она думала, что не гадость, что птицы. Гуидо еще долго искал бы виновных, если бы Нора не объяснила ему, что наверняка воробьев из рогатки набил нехороший мальчик.
Кроме птиц, встречался ей в пути старичок, который запомнился тем, что у него выпадало сердце, может, он и не был старичком, но из-за тяжелой жизни стал дрожащим. Всякий раз, когда он наклонялся, в ребрах открывалась заслонка, и сердце выпадало, повисало, болталось, словно мячик на резинке, наверно, болезненно, он всегда кривился при этом, подхватывал сердце в правую руку, пристраивал на место. Он Нору тоже предупреждал о том, что готовится заговор и ее хотят убить, – соглашалась, кивала.
Шла дальше. Она не знала, откуда в руках цветы – искусственные, бесцветные от пыли, но несла их дальше.
В зале, где был для красоты круглый бассейн с мутной водой, где иногда решала споры и лечила болезни, ей в ноги бросилась захлебывающаяся словами женщина. Нора спрашивала, что случилось, та объясняла, что у нее отняли дом и дочку. Нора предупредила Мани, отошла в угол и вывела оттуда дочку, подумала, и прибавила, что они могут остаться жить здесь или получить дом, где захотят. Осчастливленные, ушли.
Ей не нравилось быть королевой, слишком грустно. Споры тех, кто приходил к ней, решала всегда справедливо, но кто-то всегда оставался обиженным. Больных исцеляла, но последняя крошка болезни сохранялась, готовая когда-нибудь вернуться (смерть все равно возвращается, сколько раз ее ни отгоняй, полное исцеление невозможно).
Снова шла, по ошибке зашла однажды в мамину комнату, где на забытом инвалидном кресле повисли летучие мыши.
Навки
Казалось, постоянно роняет что-то из рук. Теряет… Но, только потеряв, становится спокойной. Что-то, без чего легче идти. Тикали часы. Где-то звенело. Придворные замирали при ее появлении. В серой одежде, она была неразличима на фоне серых стен, но они чувствовали присутствие. В зеркале смотрела себе в глаза, что там было; не узнавая себя, смотрела в прозрачные кружочки, вспоминала полоски из сна, но не видела знакомой мысли и убеждалась, что это не она, ее нет. С каждым шагом декабря приближался Новый год.
Николай
Хлопали двери. Люди входили, выходили, смеялись, спускались в подвалы. Сквозняки протягивались через хлопанье дверей. Люди роняли из рук вазы. Собирали осколки в кульки.
«Но вы, как всегда, правы, Элеонора Фелисия, – говорил Норе Гуидо где-то вдалеке уже, его не видно, – ведь безысходность причиняет страдание, только когда есть надежда на недосягаемый выход, когда этот тревожащий выход рядом – слишком узкий, чтобы пройти. А когда нет надежды и нет выхода, безысходность и есть счастье, за которым все охотятся».
Нора опускает взгляд на свои мокрые руки с прилипшими блестками и улыбается. Она старается вспомнить, о чем говорил только что Гуидо, неожиданно громко бьют часы, так, что прорывает трубу в стене и бурным потоком течет под ноги вода, но ей все равно, она вспоминает: Гуидо говорил о том, что она уже забыла своего возлюбленного. Хочет подумать о возлюбленном, но снова бьют часы, поспешно берет две виноградины с блюда, нужно загадать желание, проглотив двенадцатую виноградину с двенадцатым ударом: «Чтобы в этом году наконец…», теперь понимает, почему не выключают свет в столь поздний час: Новый год.
И плывут-плывут, с запахом сосны, с приставшими иголочками, мерцающие елочные шары к стоку, вертятся в водоворотах. Падают из рук: дождик, серпантин, мишура. Пожелтевшая хвоя, фантики в грязной пене забивают сток.
После первого января в бассейне судебного зала завелись навки, так они называли себя, но иногда дразнили друг друга лоскотухами. Они сказали, что приплыли по трубам канализации. Нора полюбила приходить к ним, разговаривать, точнее, молчать, слушая, как навочки кашляют или сипло вздыхают от тяжести воды. Они были худые, с вылинявшей краской на волосах, на лице – то ли прыщики, то ли язвочки от влажности. У них были прокуренные голоса, и они говорили, будто приплыли сюда в надежде, что здесь их не найдут менты.
Нора повелела, чтобы их не искали больше. Они ей нравились, и с ними она общалась. Она им приносила молоко, которое в новом году стояло в стаканах повсюду на мебели или даже на полу. Они пили жадно, и благодарили, и спрашивали, нет ли еще чего выпить.
Звали присоединиться к ним, но она не согласилась – слишком много дел, занята. Ведь она кое-чего ждет, или наоборот – кое-чего избегает, а для этого нужны силы.
Навочки научили Нору играть в карты, играм забавнее, чем пасьянс; правда, намного более суетным. Сначала она выигрывала, а потом никак не могла выиграть, и они только хохотали. Смеялись они часто и громко. Однажды самая тихая, Санька (у которой на кисти руки был странный нарост – перламутровая чешуйка, показавшаяся сначала украшением) сказала, что можно еще попробовать вылечить этих птиц, трупики которых по-прежнему часто попадались на полу, несмотря на то, что уборщицы прибирали их спешно, пока не воняют.