Холод пепла
Шрифт:
— Жизнь — это не ваза, разбитая на две части, которые можно склеить. Ты хотел услышать эту банальность?
— Нет ничего непоправимого.
— Я советую тебе забрать письмо и прочитать его. А теперь оставь меня. Я устала. Скажи Офелии, чтобы она пришла в другой раз. Сейчас я не хочу ее видеть.
Я положил конверт в карман и вышел из палаты, внезапно почувствовав странное одиночество.
Глава 38
Фотографии несут в себе столько же лжи, сколько и правды.
На этой фотографии мне, должно быть, восемнадцать лет. Анне — тринадцать. Снимок сделан в Лиссабоне, на улочке Альфама, на фоне домов с белыми и розовыми фасадами,
Эта фотография была сделана за год до развода наших родителей. Тем не менее на ней мы производим впечатление образцовой семьи. У меня самого есть горький опыт, и я не могу поверить, что супружеские отношения разрушаются в один день. Какая связь, иная, нежели внешняя, могла объединять моих родителей в то время? Было ли это путешествие попыткой укрепить их союз? Я плохо помню о нашем пребывании в Португалии, но в то время — хотя я уже мог почувствовать напряжение, возникшее между ними, и убедиться, что они все чаще спорили по самым незначительным поводам, — ничто не казалось мне слишком серьезным. Я даже представить себе не мог, что положение дел так внезапно ухудшится.
Из шкафа я вытащил семейные фотографии, лежавшие в старых крафтовых пакетах, и сел за письменный стол. Я никогда не любил альбомов. Тем более у меня никогда не возникало настойчивого желания упорядочить свои воспоминания. В тот вечер я смотрел на фрагменты жизни, разложенные на столе, но не мог сосредоточиться на историях, которые они могли бы мне поведать.
После первой ночи, проведенной с Элоизой, я лишь время от времени приходил в свою квартиру. Тем не менее после столь тягостного визита в больницу я почувствовал острую необходимость побыть в одиночестве.
Несколько часов я бесцельно бродил по квартире. Даже немного выпил. Потом поставил на проигрыватель старую пластинку Вана Моррисона «Недели в астрале», которую любил слушать, будучи подростком. Однако я не испытывал никакой ностальгии. Меня ждало письмо Анны, лежавшее на столе.
«Мой дорогой Орельен!
Хотя извинения порой не оправдывают поступков, все же прости меня за то, что я причинила тебе столько зла. Поверь, я вовсе не собиралась этого делать. Но порой в жизни случается так, что ты должен вести себя, как эгоист. Не кори себя. Ты не виноват в том, что произошло со мной. Впрочем, я не думаю, что в несчастьях нашей семьи вообще кто-либо виноват.
Когда ты будешь читать это письмо, ты, несомненно, подумаешь, что я сошла с ума. Или, возможно, печаль помешает таким мыслям прийти тебе в голову, и ты почувствуешь ко мне снисхождение. Полагаю, я должна тебе все объяснить, хотя эти слова, которые я не осмелилась произнести в твоем присутствии, заставят тебя страдать сильнее, чем ты думаешь. Прошу тебя перенестись в прошлое вместе со мной.
Тринадцатое октября 1987 года… Этот четверг я никогда не забуду. Если ты помнишь, в то время я жила в Арвильере и ходила в лицей Пьера Байена в Шалоне. Наступил обычный вечер. Я должна была написать к завтрашнему дню сочинение. Ты ведь знаешь, моя комната находится в глубине дома, поэтому я не слышала, как подъехала машина. Однако меня удивили громкие голоса, доносившиеся из гостиной. Приехал папа. Я тут же подумала: «Что он делает здесь в столь поздний час?» Он ссорился с Абуэло. Это была ужасная ссора,
На следующий день мы узнали, что папа погиб, возвращаясь в Париж.
Возможно, ты сочтешь это странным, но я никому ничего не сказала. Я замкнулась в молчании. Смерть папы послужила для меня своего рода прикрытием. Мне даже не приходилось притворяться. Ты, конечно, помнишь, что на похоронах, когда гроб опускали в землю, Абуэло почувствовал себя плохо. Все подумали, что это вызвано потерей единственного сына. Но я знала, что ему было гораздо труднее смириться с обстоятельствами этой смерти, чем с идеей самой смерти.
Целый год после смерти папы я жила, как в тумане. Я без всякого удовольствия ходила в лицей, но все же старалась получать хорошие отметки, чтобы маме не взбрело в голову показать меня психиатру. Меня постоянно мучили вопросы. Я не слышала весь разговор, состоявшийся в тот вечер, и пыталась понять, что могло происходить во время войны в родильном доме. Я не могла больше жить в Арвильере, в обстановке лжи. Думаю, в конце концов Алиса о чем-то стала догадываться. Я понимала это по взглядам, которые она на меня бросала. По этим самым взглядам, которые кажутся безобидными, чтобы не вызывать подозрения, но которые пытаются проникнуть в душу. Именно в этот момент я захотела приехать к тебе в Париж.
Через год после смерти папы, когда мы приезжали в Арвильер на выходные и на каникулы, я принялась методично рыться в вещах Абуэло, чтобы найти доказательства того, чем он занимался во время войны. Я пользовалась моментами, когда оставалась в доме одна. Прошло три месяца, прежде чем я наткнулась на письмо, отпечатанное на машинке. Оно было тщательно спрятано среди прочих документов. Пожелтевшее, но в хорошем состоянии, письмо было датировано июнем 1941 года. Под ним стояла подпись Макса Зольмана, одного из начальников нацистских родильных домов. Нет нужды говорить тебе, что в то время я ничего не слышала ни об этом человеке, ни о Центральном бюро лебенсборнов — да я даже этого слова не знала. Письмо было адресовано доктору Дитриху, главному врачу штаба и директору родильного дома «Дюстервальд». Взяв словарь, я попыталась прочесть его. В письме говорилось о гигиене, о снабжении продовольствием и о витаминных растворах.
Я стала наводить справки о лебенсборнах и прочитала почти все, что можно было отыскать в библиотеках. Мне понадобилось время, чтобы найти информацию о лебенсборне, который они называли «Дюстервальд». В архиве департамента я наткнулась на несколько документов, в которых шла речь о нацистском родильном доме в Сернанкуре. Тогда я вспомнила, что в тот вечер папа и Абуэло вскользь упоминали о евреях. Мне не составило труда мысленно восстановить то, что происходило в 1940-х годах. Наш дед, наш дорогой Абуэло, которого мы всегда считали участником Сопротивления, работал в родильном доме Марны, где проводился расовый отбор, в то время как во всей Европе уничтожали евреев. Две грани одной политики. С одной стороны, первый масштабный опыт над человечеством с применением законов евгеники. С другой, геноцид «низших» рас.