Холодный дом (главы XXXI-LXVII)
Шрифт:
Простить! Она прощает его всем сердцем и всей душой. Она всегда его прощала. Она рассказывает ему, как, много лет назад, назвала его в своем завещании своим возлюбленным сыном Джорджем. Она никогда не верила в то, что он плохой, нет, никогда. Если б она умирала, не изведав счастья этой встречи, - а ведь она уже старая женщина и долго не проживет, - и если б она не потеряла сознания перед смертью, то, испуская последнее дыхание, она благословила бы его, как своего возлюбленного сына Джорджа.
– Матушка, я не выполнил своего сыновнего долга, я огорчил вас и вот поплатился за это; но в последние годы и во мне зародилось что-то вроде добрых чувств. Когда я убежал из дому, я не
– и что никто не тоскует обо мне.
Отерев глаза и спрятав носовой платок, кавалерист продолжает свою исповедь; но как разительно отличается его обычная манера говорить и держать себя от той мягкости, с какой он говорит теперь, изредка обрывая речь полуподавленным всхлипываньем.
– И вот я написал домой лишь несколько строк, в которых рассказал, как вам хорошо известно, матушка, что завербовался в солдаты под чужим именем; а потом я уехал за границу. Там я сначала думал, что напишу домой на будущий год, когда выйду в люди; а когда этот год прошел, стал думать, что напишу на следующий - опять-таки, когда выйду в люди; когда же прошел и этот год, я уже почти никогда не думал о том, что пора, мол, написать домой. Так вот год за годом и прошли все десять лет моей службы, а тут я стал стареть и спрашивать себя: да стоит ли вообще писать?
– Я не виню тебя, дитя мое... Но, Джордж, как мог ты не успокоить меня? Как мог не написать ни словечка своей любящей матери, которая все стареет и стареет?
Эти слова вновь переворачивают всю его душу, но он берет себя в руки и громко, с силой откашливается.
– Да простит меня бог, матушка, но я думал, что мои письма для вас плохое утешение. Вот вы - вас уважают и ценят. А мой брат - он все богатеет, становится вес более известным человеком, как мне приходится иногда читать в наших северных газетах. А я - простой драгун... бродяга, я не сумел устроить свою жизнь, не умел сам себе пробить дорогу, как брат, и, хуже того, потерял ее, потому что забыл, в каких прекрасных правилах был воспитан, забыл то немногое, что знал в юности, а если чему и научился, так это не годилось для тех занятий, которые мне по душе. Так какое право я имел писать о себе? Что хорошего могло выйти из моих писем после стольких лет? Ведь вы, матушка, тогда уже пережили самое худшее. В то время (то есть когда я уже стал зрелым) я понял, как вы обо мне горевали и плакали, как молились за меня; но со временем ваша боль прошла или притупилась, и, ничего обо мне не зная, вы думали обо мне лучше, чем я того заслуживал.
Старая мать скорбно качает головой и, взяв его сильную руку, с любовью кладет ее себе на плечо.
– Нет, матушка, я не говорю, что так оно действительно было, но так я себе это представлял. Повторяю, ну что хорошего могло из этого выйти? Правда, милая моя матушка, кое-что хорошее могло бы получиться для меня самого... но мне это показалось бы подлостью. Вы бы меня разыскали; выкупили бы меня из военной службы; увезли бы меня в Чесни-Уолд; свели бы меня с братом и его семьей; и все вы всячески старались бы как-нибудь мне помочь и превратить меня в степенного штатского. Но как могли бы вы верить в меня, когда я сам не мог в себя верить? Как могли бы вы не считать меня позорной обузой, - меня, бездельника-драгуна, который сам себе был позорной обузой, если не считать того времени, когда его сдерживала дисциплина? Как мог бы я смотреть в глаза детям брата и служить им примером - я, бродяга, который еще мальчишкой убежал из дому и принес горе и несчастье родной матери? "Нет,
Величаво выпрямившись, миссис Раунсуэлл со все возрастающей гордостью качает головой в сторону миссис Бегнет, как бы желая сказать: "Я вам говорила!" А "старуха", стремясь дать выход своим чувствам и выразить интерес к разговору, с силой тычет Джорджа зонтом в спину, между лопатками. И в дальнейшем она время от времени точно так же орудует зонтом, словно в припадке безумия, вспыхнувшего на почве дружеских чувств, но не забывает после каждого из этих увещаний повернуться к выбеленной стене и вытереть глаза серой накидкой.
– Вот я и убедил себя, матушка, что уж если я теперь раскаялся, то лучше всего искуплю свою вину тем, что буду лежать в постели, которую сам себе постелил, да и умру в ней. Так я и поступил бы (однако я не раз приезжал в Чесни-Уолд, чтобы хоть одним глазком поглядеть на вас без вашего ведома) - так я и поступил бы, если бы не вот эта жена моего старого товарища, - ведь как я теперь вижу, она меня перехитрила. Но за это я благодарен ей... спасибо вам за это, миссис Бегнет, от всего сердца, от всей души.
На что миссис Бегнет ответствует двумя тычками.
И вот старуха мать начинает упрашивать своего сына Джорджа, своего милого, вновь обретенного мальчика, свою радость и гордость, свет своих очей, утеху своей старости, и, называя его всеми ласковыми именами, какие только может вспомнить, уговаривает его воспользоваться самой лучшей консультацией, какую только можно получить при деньгах и связях; она говорит, что ему необходимо поручить ведение своего дела самым знаменитым адвокатам, каких только удастся пригласить; говорит, что, раз он попал в такую беду, ему надо поступать так, как ему посоветуют, и, хоть он и чист, как стеклышко, он не должен упрямиться; нет, он должен обещать, что станет думать только о тревогах и страданиях своей бедной старухи матери, а тревожиться и страдать она будет, пока его не отпустят с миром; если же он не послушается, он разобьет ей сердце.
– Матушка, вы просите так мало, что я должен уступить, - отвечает кавалерист, прервав ее поцелуем, - скажите, что мне нужно делать, и так я и буду делать - лучше поздно, чем никогда. Миссис Бегнет, вы, конечно, позаботитесь о матушке?
Вместо ответа "старуха" изо всей силы тычет его зонтом.
– Познакомьте ее с мистером Джарндисом и мисс Саммерсон, - она узнает, что они тоже уговаривали меня защищаться; а они посоветуют, как быть, и помогут нам.
– И еще, Джордж, - говорит ему мать, - мы должны как можно скорее послать за твоим братом. Он умный, рассудительный человек, - так мне говорили, хотя сама я, дорогой мой, почти ничего не знаю о том, что делается за оградой Чесни-Уолда, - и он может многое сделать для тебя.
– Матушка, - спрашивает кавалерист, - не рано ли мне просить вас об одной милости?
– Конечно, нет, дорогой мой.
– Тогда окажите мне только одну великую милость - не пишите об этом брату.
– О чем не писать, дорогой?
– Не пишите обо мне. Сознаюсь, матушка, что я просто не могу вынести этой мысли... не могу свыкнуться с нею. Он так не похож на меня, мой брат, он столько сделал, чтобы выйти в люди, пока я прозябал в солдатах, что у меня духу не хватит встретиться с ним в тюрьме и вдобавок - когда меня обвиняют в тяжком преступлении. Можно ли ожидать от такого человека, как он, что подобная новость будет ему приятна? Нельзя. Нет, скройте от него мою тайну, матушка, окажите мне эту незаслуженную милость и кого-кого, а брата не посвящайте в мою тайну.