Хождение по мукам. Трилогия
Шрифт:
Как плугом прошлись фронтовые эшелоны по российским равнинам, оставляя позади развороченные вокзалы, разбитые железнодорожные составы, ободранные города. По селам и хуторам заскрипело, залязгало, — это напильничками отпиливали обрезы. Русские люди серьезно садились на землю. А по избам, как в старые-старые времена, светилась лучина, и бабы натягивали основы на прабабкины ткацкие станки. Время, казалось, покатилось назад, в отжитые века. Это было в зиму, когда начиналась вторая революция, Октябрьская…
Голодный, расхищаемый деревнями, насквозь прохваченный полярным ветром Петербург,
— Товарищи, — застужая глотку, кричал с гранитного цоколя худой малый в финской шапочке задом наперед, — товарищи дезертиры, вы повернулись спиной к гадам-имперьялистам… Мы, питерские рабочие, говорим вам: правильно, товарищи… Мы не хотим быть наемниками кровавой буржуазии. Долой имперьялистическую войну!
— Лой… лой… лой… — лениво прокатилось по кучке бородатых солдат. Не снимая с плеч винтовок и узлов с добром, они устало и тяжело стояли перед памятником императору Александру III. Заносило снегом черную громаду царя и — под мордой его куцей лошади — оратора в распахнутом пальтишке.
— Товарищи… Но мы не должны бросать винтовку! Революция в опасности… С четырех концов света поднимается на нас враг… В его хищных руках — горы золота и страшное истребительное оружие… Он уже дрожит от радости, видя нас захлебнувшимися в крови… Но мы не дрогнем… Наше оружие — пламенная вера в мировую социальную революцию… Она будет, она близко…
Конец фразы отнес ветер. Здесь же, у памятника, остановился по малой надобности широкоплечий человек с поднятым воротником. Казалось, он не замечал ни памятника, ни оратора, ни солдат с узлами. Но вдруг какая-то фраза привлекла его внимание, даже не фраза, а исступленная вера, с какой она была выкрикнута из-под бронзовой лошадиной морды:
— …Да ведь поймите же вы… через полгода навсегда уничтожим самое проклятое зло — деньги… Ни голода, ни нужды, ни унижения… Бери, что тебе нужно, из общественной кладовой… Товарищи, а из золота мы построим общественные нужники…
Но тут снежный ветер залетел глубоко в глотку оратору. Сгибаясь со злой досадой, он закашлялся — и не мог остановиться: разрывало легкие. Солдаты постояли, качнули высокими шапками и пошли, — кто на вокзалы, кто через город за реку. Оратор полез с цоколя, скользя ногтями по мерзлому граниту. Человек с поднятым воротником окликнул его негромко:
— Рублев, здорово.
Василий Рублев, все еще кашляя, застегивал пальтишко. Не подавая руки, глядел недобро на Ивана Ильича Телегина.
— Ну? Что надо?
— Да рад, что встретил…
— Эти черти, дуболомы, — сказал Рублев, глядя на неясные за снегопадом очертания вокзала, где стояли кучками у сваленного барахла все те же, заеденные вшами, бородатые фронтовики, — разве их прошибешь? Бегут с фронта, как тараканы. Недоумки… Тут нужно — террор…
Застуженная рука его схватила снежный ветер… И кулак вбил что-то в этот ветер. Рука повисла, Рублев студено передернулся…
— Рублев, голубчик, вы меня знаете хорошо (Телегин
— Это как так, — не интересовался? — Рублев весь взъерошился, угловато повернулся к нему. — А чем же ты интересовался? Теперь — кто не интересуется — знаешь кто? — Он бешено взглянул в глаза Ивану Ильичу. — Нейтральный враг… народа…
— Вот именно, и хочу с тобой поговорить… А ты говори по-человечески.
Иван Ильич тоже взъерошился от злости. Рублев глубоко втянул воздух сквозь ноздри.
— Чудак ты, товарищ Телегин… Ну, некогда же мне с тобой разговаривать, — можешь ты это понять?..
— Слушай, Рублев, я сейчас вот в каком состоянии… Ты слышал: Корнилов Дон поднимает?
— Слыхали.
— Либо я на Дон уйду… Либо с вами…
— Это как же так: либо?
— А вот так — во что поверю… Ты за революцию, я за Россию… А может, и я — за революцию. Я, знаешь, боевой офицер…
Гнев погас в темных глазах Рублева, в них была только бессонная усталость.
— Ладно, — сказал он, — приходи завтра в Смольный, спросишь меня… Россия… — Он покачал головой, усмехаясь. — До того остервенеешь на эту твою Россию… Кровью глаза зальет… А между прочим, за нее помрем все… Ты вот пойди сейчас на Балтийский вокзал. Там тысячи три дезертиров третью неделю валяются по полу… Промитингуй с ними, проагитируй за Советскую власть… Скажи: Петрограду хлеб нужен, нам бойцы нужны… (Глаза его снова высохли.) Скажи им: а будете на печке пузо чесать — пропадете, как сукины дети. Пропишут вам революцию по мягкому месту… Продолби им башку этим словом!.. И никто сейчас не спасет России, не спасет революции, — одна только Советская власть… Понял? Сейчас нет ничего на свете важнее нашей революции…
По обмерзлой лестнице, в темноте, Телегин поднялся к себе на пятый этаж. Ощупал дверь. Постучал три раза, и еще раз. К двери внутри подошли. Помолчав, спросил тихий голос жены:
— Кто?
— Я, я, Даша.
За дверью вздохнули. Загремела цепочка. Долго не поддавался дверной крюк. Слышно было, как Даша прошептала: «Ах, боже мой, боже мой». Наконец открыла и сейчас же в темноте ушла по коридору и где-то села.
Телегин тщательно запер двери на все крючки и задвижки. Снял калоши. Пощупал, — вот черт, спичек нет. Не раздеваясь, в шапке, протянув перед собой руки, пошел туда же, куда ушла Даша.
— Вот безобразие, — сказал он, — опять не горит. Даша, ты где?
После молчания она ответила негромко из кабинета:
— Горело, потухло.
Он вошел в кабинет; это была самая теплая комната во всей квартире, но сегодня и здесь было прохладно. Вгляделся, — ничего не разобрать, даже дыхания Дашиного не было слышно. Очень хотелось есть, особенно хотелось чаю. Но он чувствовал: Даша ничего не приготовила.
Отогнув воротник пальто, Иван Ильич сел в кресло у дивана, лицом к окошку. Там, в снежной тьме, бродил какой-то неясный свет. Не то из Кронштадта, не то ближе откуда-то, — щупали прожектором небо.