Хозяин теней
Шрифт:
Стыд дичайший.
Будто изнутри глядел в мальчонку.
Савелий.
Его тоже Савелием звали.
Правда, фамилии у него не было. Это как? Отец отказался признавать сына… мать из подлого сословия, к тому же родила вне брака, потому…
Чушь какая.
Как подобное вообще возможно-то? Но возможно. Он ведь думал. О матери. О том, что отец, пусть и не признал, но заботился. Дом вот купил. Определил содержание, которого хватило на жизнь вполне себе безбедную. И даже обещал в род забрать.
После.
Когда главою
Нет, точно чушь.
Но отец сгинул, а духовной… завещания? Точно, завещания, не оставил.
Идиот, что скажешь.
Безответственный причём.
Мальчишка обиделся.
То есть, он тоже меня… воспринимает? Получается, что да. Такая… забористая дрянь, однако. Наверняка, японская. Узкоглазые вечно придумывают что-то этакое. Пускай себе. Я не в претензии, наоборот даже. Всяко лучше, чем корчиться от боли, пытаясь ухватить зубами подушку, чтоб не застонать. Так что продолжаем познавать познаваемое.
Хотя познавать особо нечего. Дальше просто. Дом они потеряли. Кажется, матушка хотела купить другой, дешевле, а на разницу жить, но её обманули. Затем и обокрали, лишив той малости, которая у них была. Матушка от этого впала в тоску и умерла.
Охренеть, история.
В тоску она впала.
То есть, причины для депрессии у неё, безусловно, имелись, но вот чтоб взять и помереть, бросив ребёнка…
Ленка однажды залетела.
Не скажу, что мы так уж предохранялись или вообще о чём-то таком думали, а потому залёт — штука в целом даже ожидаемая. И было нам уже не по двадцать, когда такого пугаются. И даже не по тридцать. Я и обрадовался грешным делом.
Колечко выбрал.
Чтоб всё честь по чести. Только длилась радость недолго. Больничка. Выкидыш. И Ленкино бледное лицо. Я ещё успокаивать пытался, что, мол, тридцать семь — это не возраст, что и в пятьдесят рожают…
Хрена с два угадал.
Почему?
Это ему интересно? История не для детей. Но этот Савелий выдуманный. Стало быть, можно. Просто вот… у меня — детдом. Отбитые почки, которым служба в армии на пользу не пошла, особенно в той, что пыталась меняться вместе с остальною страной и с нею же стремительно разваливалась. Потом после армии побомжевать пришлось, помёрзнуть, пока дядьке Матвею не попался. А он меня и пристроил.
Не только меня.
Хорошую стаю собрал. Зубастую. И голодную. До всего голодную. Вот и выгрызали мы место под солнцем да своё счастливое настоящее. И платили за него кровью, да не всегда чужой. А избыток железа в организме и старые дырки, как выяснилось, не слишком хорошо на репродуктивном здоровье сказываются.
Это мне потом уже доктор поведал.
У Ленки тоже хватило. И детство у неё было веселым, в котором пришлось и поголодать, и помёрзнуть. Побег. Шатания по необъятной. Потом уже был рынок, сумки и забеги с ними через границу. Водка, чтоб крышей не поехать от этакого счастья, и сигареты. Отчаяние, когда её снова кинули. И смена сферы деятельности, как это принято говорить,
Высоко, в теории, доходная.
Потом-то я уже запретил ей… в общем, другая история. Главное, что потрепало её не меньше, чем меня. Да и в моих войнах, пусть тогда и догоравших, её задело…
Короче, херовые из нас родители.
Да…
Сочувствует? Даже жалеет? Смешно. Так-то потом уже у нас всё было… ну, кроме брака. С другими? Ну да… бывали. Я не святой и близко. Одно время, как бабки шальные пошли, так и вовсе одурел от чувства собственного величия. Хорошо, выдуреть успел, пока живой. И у Ленки случались романы. Даже замуж как-то собралась, только женишок на проверку гнилым оказался. А так бы я отпустил, да.
И помог бы.
Всем.
У меня немного близких, если подумать. Точнее только вот Ленка одна, которая каждый день в больничку тягается. Может, как помру, даже всплакнёт.
— Евдокия Путятична… — этот голос снова сбил с печальных мыслей. — Евдокия Путятична! Вы только поглядите, чего эти ироды натворили-то! Вона, живого места на мальце нет. Как бы утробу не отбили-то? Помрёт, а с нас потом спросят.
Лица коснулись теплые пальцы.
И… какого хрена я не вижу? Даёшь бред с картинками! Так веселей.
— Кто? — вопрос сухой и в голосе слышу раздражение.
— Так этот… Метелька со товарищами! Барагозят и барагозят. Никакой на них управы. Уж я и так, и этак… — женщина лопотала и чувствовалось, что она неведомой Евдокии Путятичны — смешное отчество — если не боится, то всяко опасается.
— По десятку розог, а потом в карцер дня на три. На хлеб и воду. И донеси, что ещё раз позволят себе подобную вольность, и я их Трубецким отправлю, на фабрики.
Женщина тихо охнула. Видать, угроза была не пустяшной.
— Где болит? — это уже нам с Савкой.
— Т-тут… — он коснулся бока. — И тут… и…
Голос у него сделался ноющим и плаксивым.
Стоять.
Я одернул пацана. Нытики раздражают. А он того и гляди готов был разреветься, в голос, трубно и размазывая сопли по физиономии.
Не надо.
Не из тех она, кого слезой разжалобить можно. Вот что мне в жизни реально помогло — это чуйка. Ленка говорила, что это талант, людей так вот, с полуслова срисовывать, понимать, кто и чем дышит. Так что вдох… да, больно, но боль перетерпеть придётся. И выдох. И спокойным голосом… спокойным сказать:
— Рёбра, кажется, сломаны, — голосок у мальчишки тонкий и дрожит, но уже в слезу не падает. — Справа два. Слева — одно. Возможно, трещины.
Евдокия Путятична слушает.
А Савка, пусть из последних сил, но держится.
— Ушибы… мягких тканей. Не опасно. А вот о внутренних повреждениях сказать не могу.
— Надо же, — рука переместилась на живот и от неё внутрь что-то потекло. Тёплое. Даже горячее.
Охренеть обжигающее.
— Стой, — велели Савке, когда он дёрнулся. — Что чувствуешь?