Хозяйство света
Шрифт:
Ничто не существует, кроме нас двоих, — как далек этот романтический солипсизм от многообразия и сложности Дарвиновой естественной истории. Здесь мир и формы всего сущего образуются и преобразуются, неустанно и непрерывно. Жизненная сила природы аморальна и несентиментальна; слабый умирает, сильный выживает.
Тристан, слабый и израненный, должен был погибнуть. Любовь исцелила его. Любовь — не часть естественного отбора.
Когда началась любовь? Когда один человек посмотрел на другого и увидел в его лице леса и море? В тот ли день, когда, изнуренный и утомленный, тащил ты добычу домой, все руки в порезах и шрамах, но
В окаменелых записях о нашем бытии нет следа любви. Вы не найдете ее в земной тверди, ждущую открытия. Длинные кости наших предков ничего не говорят об их сердцах. Последняя трапеза сохраняется порой во льду или болотном торфе, но их мысли и чувства исчезли.
Дарвин перевернул устоявшуюся систему творения и завершенности. Его новый мир был течением, переменой, пробами и ошибками, неклеймеными сдвигами, случаем, роковыми экспериментами, лотерейной удачей против расчета. Но Земля стала голубым шаром с выигрышным номером. Качаясь поплавком в космическом море, сама Земля была счастливым номером.
Дарвин и его ученые коллеги по-прежнему не знали, сколько лет Земле и формам ее жизни, но им было известно, что невообразимо больше четырех тысяч — возраста, указанного в Библии. Теперь время следовало понимать математически. Его больше нельзя было представить чередой прожитых жизней, разматывающихся, как генеалогия из Книги Бытия. Расстояния были огромны.
И все же человеческое тело — по-прежнему мера всех вещей. Эту шкалу мы знаем лучше прочих. Нелепые шесть стоп опоясывают весь земной шар и все на нем. Мы говорим о стопах, локтях, пядях, потому что это нам хорошо знакомо. Мы узнаем мир с помощью тела, через него. Такова наша лаборатория, мы не можем без нее экспериментировать.
Это и наш дом. Единственный, что поистине у нас есть. Дом там, где сердце…
Простой образ сложен. Мое сердце — мускул с четырьмя клапанами. Оно делает 101 000 сокращений вдень, перекачивая по всему телу восемь пинткрови. Наука может его обойти шунтом, а я не могу. Я говорю, что дарю тебе сердце, но не делаю этого.
Разве? В окаменелых записях о моем прошлом есть свидетельства того, что сердце удалялось не один раз. Пациент выжил.
Сломанные конечности, просверленные черепа — и никаких следов сердца. Копни глубже — и найдешь историю, скрытую в толще времен, но правдивую, как сейчас.
Какую историю?
О Тристане и Изольде.
Есть раны
Когда меч вошел второй раз, я целился в первую рану.
Я так слаб здесь — там, где меня обнаружили прежде. Моя слабость затянулась твоей любовью.
Когда ты лечила меня, я знал, что рана откроется снова. Знал это как судьбу и в то же время — как выбор.
Любовное зелье? Я его так и не выпил. А ты?
Наша история так проста. Я поехал привезти тебя для другого, а завоевал для себя. Волшебство, говорили потом, и это было волшебством, но не зельем, которое можно сварить.
Мы были в Ирландии. Найдется
У тебя был возлюбленный. Я убил его. Шла война, и твой возлюбленный был на стороне проигравших. Я убил его, но он смертельно ранил меня; нанес мне рану, которую может исцелить только любовь. Утратишь любовь — и рана станет кровавой, как всегда. Кровавой, как сейчас, закисшей и рваной.
Умру я или нет, мне было все равно. Но ты приняла меня из жалости, потому что не знала моего имени. Я сказал, что меня зовут Тантрист, и Тантриста любила ты.
Однажды я спросил тебя:
— Что если бы я был Тристаном? — и увидел, как ты побледнела и взяла кинжал. Ты имела полное право убить меня. Я открыл тебе горло, адамово яблоко слегка подрагивало, но перед тем, как закрыть глаза, я улыбнулся.
А когда открыл их снова, ты уже опустила кинжал и держала меня за руку. Я был словно дитя — не герой, не воин, не любовник, а ребенок в большой постели, вокруг которого вращается день, медленно и сонно.
Комната была высокой и голубой. Кобальтово-голубой. Горел оранжевый огонь. Твои глаза были зелеными. Затерявшись в красках нашей любви, я никогда их не забыл, и теперь, лежа здесь, на простынях, бурых от моей крови, я вспоминаю голубой, оранжевый и зеленый. Маленький мальчик в большой постели.
Где же ты?
Мы ничего не говорили. Ты сидела рядом. Ты была сильнее. Я не мог встать. Держа меня за руку и нежно поглаживая ее двумя пальцами, ты притрагивалась к иному миру во мне. До этого из-за ран и обломков я был уверен в себе. Я был Тристаном. Теперь мое имя ушло назад, я сам ушел назад, распутываясь на пряди чувств. Такой сплетенный человек.
Когда пришло время плыть назад в Корнуолл, ты вышла и встала на узкой скале, и мы смотрели друг на друга, пока только вдвоем могли различить, где скала, где корабль, а где человек.
Море опустело. Небеса захлопнулись.
Затем король Марк послал меня за тобой — он хотел взять тебя в жены.
Ты сказала, что хочешь убить меня.
Снова я открыл тебе свое тело. Снова ты выронила клинок.
Когда твоя служанка принесла напиток, я знал, что ты хочешь меня отравить. Под скалами Корнуолла Король в своей барке был готов встретить нас, и я выпил воду, потому что это была вода. Твоя служанка подала мне воду. Ты тоже выпила, и упала на палубу, а я подхватил тебя и держал, пока бросали якорь и корабль покачивался. Ты оказалась у меня в руках впервые и произнесла мое имя:
— Тристан.
Я тебе ответив:
— Изольда.
Изольда. Мир стал словом.
Мы жили ради ночи. Факел в твоем окне был мне сигналом. Если он горел, я не приближался. Если ты гасила его, я шел к тебе — потайные двери, темные коридоры, запретные ступени, — сметая страх и приличия, словно паутину. Я был внутри тебя. Ты вмещала меня. Вместе, в постели, мы могли спать, могли грезить, и если слышали скорбный крик твоей служанки, говорили, что это птица или собака. Я никогда не хотел просыпаться. К чему мне день? Свет есть ложь. Только здесь, где солнце убито, а руки времени связаны, мы были свободны. Заточенные друг в друге, мы были свободны.