Храм Согласия
Шрифт:
– Ни надоило в мовчанку грать? – В основном она говорила по-русски, иногда вставляла украинские словечки, а то и вообще переходила на “харьковский”, то есть на совершенно вольную, ее собственную, смесь двух языков, с неправильностями как в том, так и в другом языках.
– Ни надоило?
Вопрос был ясен, с ответом дело обстояло сложнее.
– Надоело, – наконец проговорил Алексей, – надоело и в молчанку играть и в дурака. Да, я не Леха-пришибленный и не твой братка Алексей Серебряный, как по паспорту…
– А хоть хто, ты помнишь?
– Раньше не помнил, а сейчас знаю. Адам Домбровский – главный хирург передвижного полевого госпиталя, капитан военно-медицинской
Опять закоптила лампа.
– Тю ты, и че каптить – сроду ни було. Пряма к разговору, не иначе. Дай-ка я хвителек подрежу. – Глафира Петровна прикрутила фитиль, ловко сняла полотенечком горячее стекло с лампы, перегнулась к комоду, взяла с него ножницы, подрезала фитиль, обрезок нагара сбросила Алексею в подставленную ладонь, и тот быстро вынес его из комнаты и выкинул в проливной дождь. Потом Глафира ловко надела стекло по месту, приоткрутила фитиль – лампа горела ровно, ярко.
– Какая ты рукастая!
– Ногов, считай, нет, так хочь руки при мне, – с удовольствием улыбнулась похвале Глафира Петровна.
В комнатке воняло обгорелым фитилем.
– Счас вытянет, дверь открой, – велела Глафира, – момент!
Алексей распахнул входную дверь, в комнатку ворвались шум дождя и свежий воздух, хотя и с холодком, но вполне терпимый, огонек в лампе поднялся и опустился.
Опять замолчали и молчали долго, тяжело.
– Дверь закрой – по ногам тянет! – распорядилась Глафира.
Закрыв входную дверь, Алексей решительно сел напротив Глафиры Петровны.
– Да, я не твой братка Алексей Серебряный, а сказать этого никому не скажу, хоть убей, иначе и тебе, и Воробью вот… – и он показал на пальцах решетку.
– То правда, – задумчиво сказала Глафира, – а в поселке врача нет… Мы тебя с оврагов привезли. Катька в дом втащила. Ксенька выходила, ты ей по гроб жизни обязанный.
– Я всем обязан. Толку что?
– Будет и толк. Скоро дитя родите?
– Думаю, в феврале.
– У нас и роддому нема, тики у Сименовке – двадцать пять километрив.
– Обойдемся своими силами.
– Вот и толк!
– Ксении учиться надо, она одаренная девочка. Буду за няньку.
– У нее и мамка и бабка – нянек без тебя хватает. Я тебя тоже впомнила уже с полгода как. И твою молодайку – гарна дивчина. И хмыря усатого…
– Грищук Константин Константинович – хороший человек, начальник госпиталя.
– Налет был страшенный. Тогда мой загс сгорел – прямо в него бомба! И вас разбомбило. Кто-то погиб, а все уехали.
– Да, воронок там много и все глубокие, я их не раз осматривал, – сказал Алексей.
– А ты чуешь, она живая?
Алексей неуверенно пожал плечами и отвел глаза.
– Хочешь, на карты кину? – горячо предложила Глафира Петровна.
– Не надо. Ты лучше скажи: Витя-фельдшер меня не продаст?
– А он причем?
– Показалось, он про меня что-то знает. Например, насчет того, что я медик, знает точно.
– Витя-фельдшер? – Глафира Петровна призадумалась. – Парень вроде хороший, семья у него вся в тридцать третьем перемерла, как у меня. А там кто его знает? Хорошие тоже сдают, всяко бывает – кого прижмут, кто случайно, кто от обиды, кто от дурного языка. Ногу он на финской потерял – это точно, я сама документы видела – на загс пришли. Жена его с другим спуталась, уехала, вот он с тех пор и холостякует. С Воробьем надо поговорить – это и его касается.
XLII
Дождь прекратился, небо расчистилось, и полная луна агрессивно шафранового цвета с металлическим
Глафира Петровна спала в соседней, “большой” комнате. Она была женщина в теле, но спала тихо-тихо и никогда не всхрапывала. Хотя, спала ли она сейчас или тоже бодрствовала, как и он, ее “братка”, Адам не знал. Оказывается, спала.
– Спи, доню, спи, – пробормотала во сне Глафира, наверное, ей приснилась оторва Катька – она ведь тоже была когда-то маленьким ангелочком.
Где теперь эта Катька, на каком Сахалине грязь месит?
Еще не прихваченные на зиму замазкой тихо бренькнули стекла в окошке. Если прислушаться, то они бренькали часто, раз за разом, бренькали от того, что на комбикормовом заводе ухал пресс, из-под которого вылетали в широкий промасленный лоток пластины спрессованного жмыха. Сколько раз говорила Глафира: “Замажь стекла”. А он все тянул, вчера и замазку приготовил, да Витя-фельдшер сбил его с курса равномерной жизни. Вдруг вчера возьми и скажи этот Витя: “Иди ко мне в санитары, место есть”, – и при этом взглянул с такой веселой подловатостью, что у Адама под ложечкой засосало. А может, это ему показалось, что с подловатостью? Нет, не показалось. Идти в подручные к Вите-фельдшеру – такое добром не кончится, если уж хочет закладывать – пусть закладывает, а в рабство он, Адам, не пойдет… Витя понял, что он врач, к сожалению, понял, а может быть, Воробей рассказал, что привезли его когда-то с места бывшего госпиталя, вот и дотумкал Витя… А пригласил в санитары неспроста, нужно что-то Вите от него, Адама…
Неужели всю жизнь так прятаться? А в чем он, спрашивается, виноват? Контузия была такая тяжелая, что если бы с ним не нянчились три года, так бы и остался чурбаном в лучшем случае, если бы вообще выжил… Наверное, госпитальные решили, что он попал под прямое попадание. Поискали. Не нашли и уехали, посчитав его погибшим. А он виноват – жив остался, вот в чем его вина. Глафира паспорт ему липовый выправила, тоже его спасая, а теперь, получается, вляпалась: подделка документов, тут и возразить нечего – стопроцентное преступление, и Воробей соучастник – его фотографии пошли на паспорт…
Если бы не Глафира и Воробей, если бы не Ксения с ее нынешним положением, пошел бы и сдался, а там будь, что будет! Если бы? Если бы да кабы… А так результат от этой сдачи один: Глафиру – под статью, Воробья – под статью, а Ксению – в соломенные вдовы с малыми детками.
В первый раз за годы болезни Адам вспомнил маму, сидящую над тетрадками при свете зеленой настольной лампы, отца с его польским гонором и щеголеватостью, которая до старости лет сохранилась в его осанке, походке, в том, как он ловко прикуривал папироску: кстати сказать, папиросы он набивал сам специальной машинкой и своим табаком очень гордился. Когда это было? В какой другой, нереальной жизни? А сейчас вот он, свет в окошке, – эта жуткая луна с ее леденящим душу светом.