Хранитель древностей
Шрифт:
— А наутро опять?
— Обязательно. Опять! Я вот вчера шел по парку. Слышу: сзади ровно она мявкает. Остановился. А она стоит и смотрит на меня во все глаза. Забрали его, говорю, Кася, больше его уж тут не будет, и не жди. А она смотрит на меня, как человек, и в глазах слезы. Мне даже страшно стало. А хотел ее погладить — метнулась, и нет!
— Так что же? Она теперь бродячая? (Ей почему-то стало очень жалко дикую кошку Касю, в их доме кошек любили.)
— Да нет, не похоже, гладкая! Нет! Забрал ее кто-то к себе.
— Что ж, он так кошек любит?
— Так он всякую живность любил. Соколенка ему раз ребята принесли, из гнезда выпал. Так тоже выкормил. Все руки тот ему обклевал, а такой большой, красивый вырос. Яшей он его звал. «Яша, Яша», — Яша прямо с комеля
— И уживался с кошкой?
— А что им не уживаться? Он вверху, на болдюре, она на кровати или на усадьбе мышкует. А вечером он придет с работы, принесет нарезанного мяса и кормит их вместе. Очень утешно было на них смотреть. Ребята со всех дворов сбегались.
— Да вот, кстати, — напомнила она и открыла дело, — вы рассказывали следователю 11 сентября, читаю показания. Слушайте внимательно.
«Вопрос: Как вы знали научного сотрудника центрального музея Казахстана Георгия Николаевича Зыбина? — Она взглянула на деда. — Ответ: Георгия Николаевича Зыбина я знаю как разложившегося человека. Он постоянно устраивал у себя ночные пьянки со случайными женщинами и подозрительными женщинами. Даже дети были возмущены его оргиями», — вот даже как, — усмехнулась она, — «оргиями»… Дедушка, а что такое «оргии»?
Дед усмехнулся:
— Ну, когда пьют, орут…
— Понятно! Раз орут — значит, оргии. Но откуда же ночью дети? Или он и днем? И как же тогда директор?… «Когда однажды сын нашей сотрудницы попросил его прекратить эти безобразия, он обругал его нецензурно, задев его мать. Она с возмущением рассказала мне про это». А почему фамилии нет? Кто это такая?
— Да Смирнова же! Зоя Николаевна же она! — болезненно сморщился дед.
— А-а. (Ей сразу стало все ясно: в протоколе о Смирновой было записано: «отношения неприязненные».) Так почему они все ссорились? Из-за этих вот пьянок?
— Да нет. Она и в этом доме не живет. Из-за портретов. Ну висели у нас портреты тружеников полей. Зоя Николаевна и говорит: «Снять! Они год назад были труженики, а сейчас они, очень легко может быть, вредители. Берите лестницу и снимайте!» А он нет. «Вы что же, — говорит, — целому народу не доверяете? Нельзя так». Вот и поругались. Я тогда же все это рассказывал, только следователь записывать не стал.
— Ну а что же с мальчишкой было?
— А с мальчишкой этим при моих глазах было. Подбегает ее мальчишка к Зыбину, скосил глаза и спрашивает, свиненок: «Дядя Жо-ора, а что это к ва-ам всякие жен-щины хо-одят, а?» — Дед очень натурально и голосом, и глазами изобразил этого свиненка. — А Георгий-то Николаевич усмехнулся и говорит: «Скажи своей маме — женщины тоже люди, потому и ходят. Понял? Так точно и скажи».
— Понятно. «…Допускал в разговорах резкие выпады против Советской власти, рассказывал антисоветские анекдоты, клеветал на мероприятия партии и правительства». Было это?
Дед хмыкнул.
— Так было это, дедушка, или нет?
— Раз тут записано — значит, было.
Она строго поглядела на него.
— То есть как это «раз здесь написано»? Вы это бросьте. Здесь записано только то, что вы говорили. Так что давайте уж не будем.
Дед молчал. Она поднесла ему протокол.
— Ваша это подпись? Экспертизы не надо? Не отрекаетесь?
— Так точно, не надо, — вытянулся дед.
— А от того, что записано, тоже нет? Так вот, мы вам дадим очную ставку с Зыбиным, и вы это все ему повторите. — Старик пожал плечами и отвернулся. — Ну что вы опять? Не желаете очной ставки?
Старик усмехнулся.
— Ну ровно в гостях разговариваете. Ей-богу! «Желаете — не желаете». Да что я тут могу желать или не желать? Тут ничего моего нет, тут все ваше. Надо — давайте!
— А вы сами не хотите его увидеть?
— А что мне хотеть? Какая мне радость видеть арестанта? Зачем я ему нужен? Чтоб потопить его вернее? Так он и без меня не выплывет. Вон какие стены! Капитальное строительство! Мы такие только в монастырях клали! Тут она вдруг поняла, что, идя сюда, дед, наверно, пропустил малость и сейчас ему ударяет в голову. Она быстро подписала
Дед неуклюже поднялся было с места, но что-то замешкался, что-то завозился, и тут она увидела, что на стуле стоит туго стянутый узел — красный платок в горошек.
— Что это? — спросила она.
Дед засопел и развел бурыми руками.
— Да вот, — сказал он неловко, — яблочки. Может, разрешается. Шел сюда — ребята сунули. Это, мол, с тех мест, где он копал. Может, передадите, а?
Но как же он, старый черт, умудрился протащить этакий узлище? Хотя в этом дождевике… Так вот почему он не хотел его снимать! Вот Дед!
— Эх, дедушка Середа! — сказала она. — Ну к чему это?
Голос у нее звучал неуверенно. В ней что-то ровно повернулось не в ту сторону. Она могла взять и передать этот узелок Зыбину. Вполне могла! Подобную ситуацию даже, пожалуй, следовало разработать в диссертации о следственной практике: резкий эмоциональный поворот, положительная эмоция, исходящая от следователя и своей неожиданностью разбивающая привычный стереотип поведенья преступника. Это все так. И все-таки… все-таки… Она словно чувствовала, что с этой передачей далеко не все ладно. Есть в ней особый смысл, привкус каких-то особых отношений, и он-то — этот смысл — собьет с толку не только арестанта, но и следователя. Она еще не понимала, как и чем опасен это узелок. — Старик торопливо отдернул край платка, и тогда сверкнули крутобокие огненные яблоки, расписанные багровыми вихрями и зеленью, но она совершенно ясно чувствовала, что эти яблоки и следствие — вещи несовместные. И тут она, кажется, впервые подумала о том, что же такое вот это следствие. В духе следствия — вот этого следствия, по таким делам, в таком кабинете, с такими следователями — была развеселая хамская беспардонность и непорядочность. Но непорядочность узаконенная, установленная практикой и теорией. Здесь можно было творить что угодно, прикарманивать при обысках деньги, материться, драться, шантажировать, морить бессонницей, карцерами, голодом, вымогать, клясться честью или партбилетом, подделывать подписи, документы, протоколы, ржать, когда упоминали о Конституции («И ты еще, болван, веришь в нее!» Это действовало как удар в подбородок), — это все было вполне в правилах этого дома; строжайше запрещалось только одно — хоть на йоту поддаться правде; старика заставили лгать (впрочем, зачем лгать? Просто ему дали подписать раз навсегда выработанные формулы. Так милиция всегда в протоколах пишет — «нецензурно выражался») — и это было правильно; то, что она, приняв по эстафете эту ложь, или, вернее, условную правду эту, собиралась укрепить и узаконить ее очной ставкой — это тоже было правильно (это же операция, а на операции дозволено все); то, что за эту узаконенную ложь или условную правду Зыбин получил бы срок и, конечно, оставил бы там кости — это была сама социалистическая законность, — все так. Но во всей этой стройной, строго выверенной системе не находилось места для узелка с яблоками. Она это чувствовала, хотя и не понимала ясно, в чем тут дело.
И поэтому сказала первое, что ей пришло в голову:
— Эх, дедушка! — сказала она. — Ну к чему это? Ведь вы не знаете, может, он на вас такое наговорил…
— Да знаю, знаю, — поморщился старик. — Все знаю! Зачитывали мне. Лодырь, пьяница, раскулаченный! Никакой я не раскулаченный, я век в городе жил («Вот это здорово! Ай да Хрипушин! Ай да свинья! Нашел что придумать!» — подумала она с омерзением и уважением). Я вот что вам скажу. Я, когда отсюда домой шел, все думал. Вот вы видели, как гицеля ловят собак по городу. Они их сачками по всем улицам захватывают. Набьют ими клетку доверху и везут. Как, значит, телега где зацепится, качнется — так они все друг на друга полетят, и все в клубок! Только клочья летят! Даже про клетку забыли. Гицеля: «Кыш вы, окаянные!» — да по клетке веревкой, а им хоть бы что! Грызутся! А телега-то все едет и едет, все везет и везет их на живодерню! А там с них и шкуру долой железными щипцами. Вот так и мы. Так что ж нам гневлиться друг на друга? Он на меня, я на него, а телега все идет своей путей. А там всем будет одна честь. Так что пустое все это.