Хрен с бугра
Шрифт:
Голосовавших против Бельдюгина в ученом совете не оказалось.
Кандидат наук по сравнению с отошедшим в иной мир Лизуновым выглядел без малого академиком. И других кандидатур на вакантное место Дирижера областной прессой в обкоме не стали искать.
Конечно, камертон у товарища Ивана Бельдюгина был иной. В период, когда одни мудрости были развенчаны, а другие еще не созданы, Дирижер полными пригоршнями черпал коллективную мудрость народа и выплескивал ее на непокрытые головы хористов,
В первое лето дирижерства Бельдюгина бывалый и битый всеми возможными способами
Новый Дирижер просмотрел материал, ковырнул строчку в середине первого абзаца:
— Давайте сразу эти штучки отбросим! Тоже мне мудрость! Уборка — дело сезонное. Да любой худолапотный дед знал об этом за сто лет до товарища Сталина. Только формулировал куда точнее: «Осенний день год кормит». Так и пишите. Это бьет в точку. И народу понятнее…
С тех пор пословиц и поговорок на каждый номер нашей газеты стало приходиться чуть больше прежнего, а согласований по цитатам убавилось.
О товарище Иване Бельдюгине я вспомнил далеко не случайно. Он сам не дал возможности о себе забыть.
Утром пятого дня генеральных приготовлений к приезду Великого Гостя, когда я пришел в редакцию и еще не сел за стол, трелью залился телефон.
Хорошо поставленный руководящий рык Бельдюгина ударил в ухо артиллерийским залпом упреков:
— Ну и контора у вас! Звоню с самого утра — никого. Где Константин?
— Сейчас и есть самое утро, — сказал я дерзко. Поважать Дирижера в его несправедливых происках было опасно для будущего. — Вчера Главный вообще из редакции не уходил. Сегодня ушел в четыре. Сейчас восемь. Может человек отдохнуть?
— Может, — утвердил мой вопрос товарищ Иван Бельдюгин. — В гробу! А сейчас все работают. Такое время грядет…
— В чем дело? — спросил я. — Если срочное — я на месте.
— Сейчас у нас все дела срочные, и все на месте, кроме вашего Главного. Ладно, с ним я потом. А ты подумай, как на все время пребывания Гостя обеспечить в газете поток откликов трудящихся. На первой полосе. Ежедневно! Широкой волной.
Трубка металлически блямкнула в ухо и замолчала.
Поскольку товарищ Иван Бельдюгин осуществлял проведение «линии» обкома партии, пренебречь его пожеланиями мы не могли.
Итак, требовались отклики.
В газетах того времени они были соусом, в котором к столу читателей подавались важнейшие события в стране и за рубежом. Считалось, что каждое новое указание партийных властей должно порождать в народе волну бурных восторгов, которые, в свою очередь, обязаны выплескиваться на страницы советской прессы пенистым прибоем многочисленных откликов.
Так считалось. Но теперь представьте человека, который утречком, хлебнув чайку и наспех просмотрев газеты, хватается за перо, чтобы настрочить в редакцию послание с осуждением поганых расистов Южной Африки и с одобрением нового порядка налогообложения крестьян, установленного министерством финансов родной советской страны…
Трудно представить, верно? Особенно мне, двадцать лет подряд читавшему редакционную почту. Не было в ней откликов — вот вам крест!
Да и кто, спрашивается, мог наздравствоваться на каждый чих нашего дорогого Никифора Сергеевича, который молол и молол со всех возможных трибун, не щадя языка своего?
Поначалу газеты, забитые текстами его выступлений, читали многие. Но по мере того, как давление звонких фраз нарастало, а разрыв между словом и делом, между обещаниями и тем, чем они оборачивались, увеличивался, читательский интерес к руководящему трепу стал резко падать.
Наконец, настало время, когда от начала до конца газеты прочитывали только те, кому за это платили деньги. В результате набегали удивительные ляпы. Ташкентская военная газета «Фрунзевец» тиснула речь, которой наш Дорогой Никифор Сергеевич не произносил вообще. Все газеты дали один текст его выступления во Франции, товарищи ташкентцы — другой. И сошло. Читатель ничего не заметил, не взволновался, бунта не поднял…
Так или иначе, но от газет постоянно требовали, чтобы голос масс со страниц партийной и советской печати не переставая блажил: «Все, что сказано нашим Никифором Сергеевичем, что решено партией — одобряем! Все, что нам предложено сделать — сделаем ударно и раньше срока!»
Получив указание об откликах, как полководец, чувствующий, что победа ускользнет, если не добавить сил на направлении главного удара, я стал перебирать пофамильно наши немногочисленные внутренние резервы, размышляя над тем, кому поручить организацию откликов.
Как известно, первые, к кому в минуты тяжкие обращаемся мы за помощью и сочувствием — это наши милые женщины. Им всегда честь и место там, где работа в силу особых трудностей не по плечу мужчине.
Итак, первой в списке свободных от участия в подготовке торжественной встречи была Мариэтта Кузьминична Чайниковская. Та, которую в коллективе друзей-единомышленников звали за глаза Мымриэттой.
Природа создала Чайниковскую, используя в производстве одни лишь плоскости.
— Не обильная женщина, — говорил о ней Стас Бурляев. — Черна, как галка, тоща, как палка. Доска — два соска.
На мой взгляд, оценка была поверхностной. Да, действительно, наружных округлостей нашей Мариэтте не хватало. И там выступа нет, и в другом месте плосковато. Но она брала глубиной. Уж чего-чего, а глубинной, внутренней обильности нашей Чайниковской хватало.
К тридцати шести годам она уже три раза состояла в браке и вырастила двух детей до подсудного возраста.
При этом дети ее в нашем городе были широко известны.
Сын Рудик с семнадцати лет стал профессиональным алкоголиком и получил постоянную прописку в городском вытрезвителе. Там в свободное от пьянки время он работал санитаром и дворником. За скромный вклад в борьбу с зеленым змием Рудик получал бесплатное обслуживание по пьяной нужде и имел постоянную койку для удобного проживания в палате протрезвляемых. Может быть, именно это и создало ему известность в кругах городской богемы, которую составляли два художника, рисовавшие на заказ портреты советских вождей, один поэт и архитектор, именовавший себя не иначе, как «композитором каменной музыки».