Хромой Орфей
Шрифт:
Птичье лицо окаменело от воспоминаний.
– Но ведь ты же не из-за этого смотался?
Леош как бы очнулся, поднял светлые брови.
– Не из-за этого. Только... у нее теперь другой. Понимаешь? Отец-то ведь, пожалуй, у каждого - один... А этот к тому же на семь лет моложе, может, он и неплохой человек, но все равно выходит нескладно. Ладно, пускай она с ним... да первый-то жив ведь. И он вернется. Сперва я скандалил, ревел, ничего не помогло. Мать тоже плакала, говорила - упаду перед папой на колени, когда вернется... Великая любовь... Ну, любовь так любовь, я и смотался, чтоб хоть не видеть этого.
Если
– Не можешь ей простить?
– Могу. Но все равно ведь это не поможет. Когда такое с женщиной случается - крышка. Мол, тебе не понять, и сейчас же - что это великая любовь. Мать не плохая, нет, хотя бы потому, что тоже мучается страшно. Молодая еще, тридцать семь, и довольно красивая. За отца вышла замуж в семнадцать. Вот и пойми. Просто не всякая женщина может это выдержать - жить одной и ждать. Сперва она ужасно тосковала, плакали мы с ней вместе, а потом... да вот и пойми... Однако все это отравило для меня ту минуту, которую я ждал с такой радостью, все думал: вот кончится, вернется отец... Не хочу я жить с ними и концу войны уже не так радуюсь. Вот шлепнут нас в этом бардаке...
Гудок возвестил конец перерыва, и Павел встал.
– Я подумаю, куда бы тебе скрыться.
Отсутствующий взгляд заставил его замолчать. Леош покачал головой.
– Э-э, все равно ничего не выйдет, - сказал он, - так что брось...
– Чего дуришь?
– Да так. Еще матери расплачиваться придется, ты пойми, у нее муж в концлагере. И что скажет отец, когда вернется... Чему быть, того не миновать, от судьбы не уйдешь, - прибавил он безнадежно и без всякой охоты сполоснул тоску остатком потеплевшей бурды. Выругался, встряхнулся - и вот уже перед Павлом сидел знакомый Леош. Carpe diem. С пошловато-заговорщическим видом прищурился на девчонку из «Девина» и многозначительно подмигнул Павлу. Недурна, а? Да я ее тебе не предлагаю, - попятился он, поймав осуждающий взгляд Павла.
Со двора в столовку ворвался веркшуц. Это был Заячья Губа. Его свирепый взгляд поднял засидевшихся.
– ...Ты уверен, что тут нет риска?
– спрашивает бог весть в который раз Богоуш. Он задумчиво теребит свою бородку, словно ища в ее мягких волосках решимость.
– Железно!
– клялся Бацилла.
– Они там под наблюдением полиции, говорю тебе, официально разрешено! А то я бы сам не пошел!
– Гм...
Богоуш все еще колебался; приключение, которое ему предлагали, притягивало его и отпугивало. К заманчивым картинам Великого Познания, сулившего великолепное завершенье процесса возмужания, совсем некстати примешивались цветные иллюстрации из отцовской книги о венерических болезнях.
– А как это называется?
– отдалял он еще свое окончательное «да».
Гм... Название в самом деле напоминало что-то гигиенически нежное, и легальность мероприятия с таким названием внушала чувство безопасности.
– Ежедневный врачебный осмотр, - последним ударом вогнал гвоздь соблазнитель Бацилла.
– Но, понимаешь...
– возразил на этот раз вяло Богоуш, чувствуя, что где-то в нем уже состоялось решение, - пять сотен - немалые деньги, коту под хвост.
– Да ты пойми: ведь там страшно благородно. Я знаю, что кого ни попало, первого встречного туда не пустят. Ну что? Когда пойдем?
Грубый окрик веркшуца вспугнул их, освободив
– Вас гудок не касается, что ли? Марш работать, лодыри! Чтоб в два счета были в цехе!
Октябрь... солнце в сетке туч похоже на воспалительный очаг; мы бродим по сугробам шуршащей листвы, полные голубой печали. Быть может, ее вдыхает в нас однообразный загородный пейзаж - в нем появилось какое-то движение, легкость, порыв.
Куда хочет унести Бланку это движение?
Разве что-нибудь изменилось? Ничего. Вот она, в нескольких шагах впереди, остановилась на опушке березовой рощицы и глотает ветер, серьезная, но блаженно раскованная, как всегда, когда мы убежим из города. Ничто между нами не изменилось - в этом сознании есть что-то радостное и угнетающее. Я знаю, например, что сегодня вечером неизвестно почему я буду опять один, как отогнанная пинком собака, и знаю, что не буду ни о чем спрашивать.
Она сорвала белую мясистую ягодку, и я смотрю, как бесцветный сок стекает по ее пальцам. Знаешь, как называется? Жимолость. Знаю случайно, улыбаюсь я: мальчишками мы, бывало, топтали их, некоторые лопались, и было слышно. Лучше оставь это птицам. Знают ли птицы, что сейчас война?
Идем, пора домой, уже смеркается.
В городе осень не похожа на пьяного Вакха с аллегорической картины, это скорей подозрительного вида бродяга либо торговец запретным товаром, упорно навязывающий сырое уныние и насморк. Улицы плавали в липком сумраке, подобные разграбленным кораблям, и площадка трамвая пыталась опровергнуть закон о непроницаемости материи. Меня давило в спину колесо тормоза, вагон трясся на рельсах, будто в лихорадке.
– В шесть?
– спросил я ее в ненавистной нише входной двери. Она кивнула и подставила мне мокрую щеку, но я заметил, что все ее существо охвачено спешкой, хоть она и старается это скрыть. В общем-то это ей удалось: когда я уходил, она меня остановила и прислонилась лбом к моему плечу.
– Так не уходи от меня! Так не надо!
Я погладил ее по влажным волосам, но не шевельнулся.
– В чем дело?
– Ты в гневе. И в печали. Я знаю, хоть ты и молчишь.
Она говорила правду. С карниза на нас падали капли вечернего дождя, затекали за шиворот, холодили.
– Скажи еще что-нибудь. Любишь?
– спросила она, робко подняв глаза.
– Люблю. Но хотел бы большего. Жить с тобой. Не хочу тебе надоедать, но... пойми! Я просто не понимаю, почему ты против того, чтоб мы поженились, не понимаю, отчего мне нельзя переступить вот этот порог, почему ты не хочешь, чтоб мы были вместе, - этого я понять не могу. Боюсь - и сам не знаю чего. Может быть, этой осени. Неужели трудно понять? Я тебя люблю и не хочу ничего скрывать от тебя. Больше я не могу...
Потом я остался один. Шагал в смятении чувств по неприютной сырости улиц, стучал зубами и раздумывал над тем, почему я ей все это выложил. Почему? В своем роде проступок совершенно непростительный, я знал это, но мне было все равно. Ведь это она. Я верю ей. Может, надеялся, что это признание сблизит нас, может, наивно рассчитывал, что развяжу ей язык. Нет! Она выслушала меня без единого жеста, переминаясь на мокрой мостовой, и заговорила только после короткого раздумья:
– Не знаю, надо ли мне было слышать это.