Хроника Рая
Шрифт:
– Наш высокий совет, – вмешалась Кристина, – не должен, я бы даже сказала, не вправе, руководствоваться эмоциями, зависеть от минутного настроения наших студентов, при всем, разумеется, уважении к их правам. Независимость в решениях и уважение к правам, – вот то, благодаря чему наш Университет есть то, что он есть.
– Я не уверена, что здесь, – Анна-Мария картинно положила руку на эти свои бумаги, – лишь минутные настроения, пожалуйста, отзывы тех, кто учился у доктора Прокофьева год, два, три назад. Я не уверена также, что это только эмоции, давайте будем уважать мысли наших студентов, а не только их левые взгляды.
– Это же организовано! –
– Наше сегодняшнее заседание тоже не экспромт, – Анна-Мария держала сейчас какую-то поистине королевскую осанку.
– Это неуважение к совету\ – несколько голосов умели возмущаться от имени всех и у них получалось громче, нежели если б и вправду возмущались все.
Королева перед лицом разбушевавшейся нижней палаты. Президент Ломбертц потребовал тишины. Анна-Мария благодарно кивнула ему, как могла бы кивнуть королева спикеру, и преспокойно продолжила:
– А что это значит, организовано? Это что, чужие слова? Поддельные подписи? Навязанное мнение? К тому же глубокоуважаемая Кристина фон Рейкельн так непоколебимо уверена, что студенты защищают Прокофьева. А вдруг наоборот? (Несколько человек позволили себе хихикнуть.)
– Я, как вам всем хорошо известно, всегда над схваткой. – Кристина усилила трассировку. – Всегда. Эти стены могут подтвердить. Важен принцип.
– Он не пострадает, если мы прочтем перед тем, как принять решение, – Анна-Мария взяла паузу, – принцип не может пострадать от истины. (Ни Лоттер, ни Прокофьев не поняли – она серьезно или же издевается.)
– Но процедура может, – сказал доктор Хирникс.
– Вы так уверены, что в этих листочках истина? – негодовали несколько голосов.
– Чтобы быть уверенной или же неуверенной, надо как минимум прочитать. – Анна-Мария была прекрасна в эту минуту. – Я не успела, мне вручили перед самым заседанием.
Президент Ломбертц поставил на голосование предложение госпожи Ульбано. С небольшим перевесом проголосовали: не читать.
«Это ее пристрастие к внешним эффектам, – поморщился Лоттер. – Все время отвлекается на саму себя. Высокомерия не простят даже красоте».
– Я понимаю, конечно, что наш совет есть условность, – медленно начала Кристина фон Рейкельн – и правила наши тоже условность. Но на правах, на неких правах хранительницы этого хлама (она отвечала Анне-Марии, но в первую очередь тем, кто хихикнул, потому как они – команда, а она капитан, при всем уважении к доктору Ломбертцу, и должна, обязана заниматься профилактикой бунта) я хотела б заметить, что на таких условностях и держится Цивилизация, которая тоже условность, разумеется. «Анна-Мария, кажется, объявлена варваром? Интересно, – подумал Лоттер, – а кем бы она тогда была, если б, к примеру, предложила что-нибудь изменить в самом регламенте?».
– Впрочем, борьба, разноголосица мнений тоже наш принцип. – Как победитель Кристина все-таки была снисходительна. Анна-Мария пожала плечами только – в смысле, королева даже не сочла нужным демонстрировать перед ними сейчас гордость или же иронию.
Лоттер, теперь была его очередь, и отказать ему не могли, сменил тон:
– Я говорил сегодня слишком много, наверное. Поэтому позволю себе только прочитать один отрывочек, совсем небольшой, с вашего позволения:
«Если мы хотим развратить нацию, надо всего лишь только обожествить ее. Обожествленная нация принимает личность как материал, сырье, средство, разменный медяк.
Обожествленная нация лишена прошлого, потому как его место занял идол прошлого, крикливый, обидчивый, мелочный. Обожествление нации отвечает какой-то глубинной и, очевидно, неотменяемой потребности человека отказаться от глубины бытия, от непосильной для него и взывающей к нему метафизической реальности, от невозможной вне страдания и сомнения Веры. Это жажда духовной халявы и страх перед мышлением.
Есть другие, конечно же, формы такого отказа, но эта – публичная, в слиянии с Целым, к тому ж дает непробиваемую, освобождающую от сомнений правоту. Это радость быть мерою жизни и мира. Это счастье судить и кромсать. Это удовлетворение влечения нашего к извращенной онтологии, дозволяющей нам быть не будучи, благодаря этому “нет”. Усилие быть подменяется здесь восторгом от совладения коллективной Истиной. Получаем удовольствие от этого группового нашего, брызжущего торжества над бытием, сознанием, человечностью.
Обожествляющий свою нацию (расу, веру…) не только утверждает свое право на низменные, нутряные страсти, на ехидную, жидкую злобу и стекленеющую ненависть, на сладострастное расчесывание своих болячек – он обращает все это в основание своего нравственного превосходства, в доказательство собственной этической правоты. В этом, быть может, главная, самая страшная сила всех этих “измов”, ибо в этих рамках мы ненавидим и презираем потому, что мы есть Добро. Но не в силах увидеть такое плоское, простенькое – мы есть Добро – потому только, что мы ненавидим и презираем. Здесь невозможна и не нужна истина и абсурден вопрос: могут ли все эти “измы” быть умеренными, цивилизационными, просвещенными». Лоттер отложил шпаргалку:
– Я хотел бы спросить уважаемых членов совета, есть ли в содержании этого отрывка хоть что-нибудь, с чем они не согласны?
– Профессор Лоттер весьма обяжет всех нас, – сказала Кристина, – если воздержится от подобного рода интерактивных опросов. На мой непросвещенный взгляд общение между членами совета возможно только на основе равенства, не так ли, профессор Лоттер?
– Безусловно, – ответил Лоттер, – этот вопрос я в той же самой мере адресую и себе самому.
– Вы, кажется, хотите экзаменовать нас, коллега? – вкрадчиво поинтересовался президент Ломбертц.
– Ни в коем случае, коллега, только справочно: что здесь могло бы вызвать наше неудовольствие? Могли бы мы, условно говоря, подписаться под этим?
– Стоп. Мы вышли за границы темы сегодняшнего нашего заседания. – Поднялся президент Ломбертц. – Ияна правах председательствующего…
– А я бы подписалась, – в голосе Анны-Марии была дерзость, еще больше веселия, какой-то веселой отваги и всегдашняя эта ее, словами студентов: «прорва экстравагантного обаяния». Комизм же сцены заключался в несоответствии этого всего ничтожности ситуации. Хотя, конечно, здесь, по итогам заседания должна была решиться судьба Прокофьева.