Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями
Шрифт:
Откровенность Жан-Поля Сенака. Перебранка со Стерновичем. Мнение г-на Шальгрена о важности созерцания в науке. Исключительные интеллекты на улице не валяются. Ришар Фове — воплощенная изысканность. Лоран в поисках путеводной звезды
Жить спокойно нелегко. Последнее посещение Сенака повергло меня в смятение.
Полагаю, что ты подскочишь, скомкаешь это письмо, разразишься проклятиями и закричишь: «Зачем тебе видеться с Сенаком? Предоставь злосчастного Сенака его участи и т. д. и т. п.»
Старый друг и брат, я вижусь с Сенаком, потому что он один из наших. Я трезво сужу о нем, поверь, я разбираю, анализирую беднягу без всякой предвзятости и питаю
Заметь, я вижусь со всеми нашими друзьями по «Уединению». Если бы мы расстались навсегда, в этом было бы что-то необъяснимое, нездоровое. Да, я с ними встречаюсь, и порой не без удовольствия. Я встречаюсь со всеми, кроме Жюссерана. Он избегает нас, он не хочет с нами знаться, он разлюбил нас. Не потому ли, что разбогател? Не думаю. Скорее всего, его мучают угрызения совести: он не может перебороть себя и простить нам свою вину.
Что до остальных, они ведут себя так же, как Сенак. Иными словами, говорят о нашей попытке с дрожью в голосе и со вздохами сожаления.
Но вернемся к Сенаку. Я сразу почувствовал, что он хочет мне что-то сказать, что-то заранее обдуманное, подготовленное. Если Сенак собирается сделать важное сообщение, он, фигурально выражаясь, поворачивается к нему спиной и начинает вести беседу о том о сем. Итак, он начал зевать и бубнить хорошо знакомым тебе безучастным голосом. Он жаловался на свое здоровье, которое вовсе не так плохо, как он пытается это представить. Он охал:
— Что происходит у меня в организме? Что происходит в этой чертовой коробке? Хочешь верь, хочешь нет, но в иные дни из меня выходит не меньше трех литров мочи, а в другие — каких-нибудь пятьдесят капель. И неизвестно почему, совершенно неизвестно. Положение меняется каждый день, понять ничего нельзя.
Он снова зевнул, затем провел рукой по лбу.
— Я теряю волосы, — вздыхал он. — И право же, рановато. Вчера я был у парикмахера. Он сказал мне: «Хорошие волосики. Жаль, что их так мало». Я не обидчив, но это оскорбительно.
И в самом деле, он лысеет. Во время этих излияний я смотрел на Сенака и вдруг увидел его лицо в будущем, его старческое лицо. Да, он первый из нас показал мне на миг свое лицо таким, каким оно станет на склоне лет, и я был этим глубоко опечален.
Главная его новость, видимо, еще не вполне созрела, потому что Сенак продолжал ходить вокруг да около. Он принялся расхваливать свою затворническую жизнь. Оказывается, он нашел в тупике Томб-Исуар замечательное пристанище, ветхую хибару из двух комнат неизвестного назначения, очевидно, старую мастерскую художника, и снял все помещение почти даром, так как никто на него не позарился. Домишко стоит в глубине тупика. Поблизости никакого жилья, лишь заброшенные конюшни, склады, пустыри. Сенак поселился там после распада нашего «Уединения» с собакой Миньон-Миньяром и старым голубем, зябнущим в клетке. Сенак открыл наслаждение, доставляемое одиночеством. Он опьяняется тишиной, неподвижностью, разочарованием. И говорит об этом не без лиризма. Сознайся, что у него не такая уж мелкая душа.
Я как раз размышлял об этом, когда мой посетитель пробормотал:
— Что за странная мысль поступить препаратором к Ронеру, когда человек признан одним из лучших учеников Шальгрена!
Заметь, Жюстен, что я не позволяю себе называть патрона попросту Шальгреном или величать Ронера только по фамилии. Но Сенак человек не гордый: он охотно говорит «ты» великим мира сего.
Сперва я ничего не ответил. Я ждал нового выпада. Он последовал, хотя и с запозданием.
— Я никогда не вмешиваюсь в то, что меня не касается , — пробормотал Сенак. — Но обычно, Лоран, ты не такой уж неловкий. И даже неплохо умеешь устраиваться в жизни. Ты что, нарочно это сделал? Хочешь понаблюдать за ними? Ну что ж, пожалуй, стоит того. Если только не сам Шальгрен попросил тебя проникнуть во вражеский лагерь. В таком случае, будем считать, что я ничего не сказал.
Я только что пытался выгородить в твоих глазах Сенака. Тем легче мне признаться теперь, что тон его слов сильно меня покоробил.
Мы были одни в лаборатории. В этот час служитель чистит крольчатник и псарню. Я ничего не ответил, и так как мое молчание смутило Сенака, он продолжал говорить. То были обрывки фраз, которые кололи и даже ранили меня на лету.
— Ты вращаешься уже несколько лет в этой среде. Я же о ней почти ничего не знаю. Да и к тому же у меня другая профессия. Я смотрю на вещи глазами писца. Неважно! О вражде Ронера — Шальгрена много толкуют, но, конечно, шепотом. Ты не дурак. Значит, у тебя есть какая-то цель. И все же, Лоран, будь начеку. Эти господа ненавидят друг друга. И, хуже всего, стараются этого не показывать. Значит, положение серьезное. Я очень люблю господина Шальгрена. Иметь с ним дело — одно удовольствие. И знаешь, Лоран, я никогда не забуду, что ты нашел для меня это место в минуту, когда у меня не было ни гроша, когда я устал голодать. Что ты там увидел?
Я заметил на щеке и на шее Сенака длинную царапину, явно непохожую на бритвенный порез. В ответ я указал на нее пальцем, и он проговорил:
— Это сделал кот госпожи Шальгрен. Занятное животное кротового цвета, смешанной ангорской породы. О, мы с ним прекрасно ладим. Ну и кот, доложу я тебе! Обычно мы понимаем друг друга. Но иной раз, когда я хочу его приласкать, он норовит меня оцарапать... Да, я очень люблю господина Шальгрена. Правда, я почти ничего не понимаю из того, что он дает мне переписы-в ат ь , — я говорю о научных работах. Я схватываю лишь отдельные мысли, и они удивляют меня, ошеломляют. Вовсе не нужно быть специалистом, чтобы смекнуть, что к чему, скажем, в превосходно написанном опровержении, сильном, страстном, с капелькой желчи. Скажи, Лоран, «Происхождение жизни»?..
— Ну и что?
— Это книга Ронера?
— Да, и потрясающая книга.
Сенак расхохотался. А я спрашивал себя, что он еще скажет, спрашивал не без тревоги и даже отвращения. Но тут появился Стернович. Не бойся, я не собираюсь впутывать Стерновича в нашу переписку. Стернович — русский еврей, который заходит иногда в лабораторию для каких-то исследований. Если я набросаю здесь его портрет, ты сразу же закричишь, будто я впадаю в антисемитизм. И однако, я люблю тебя, еврея, ты мой дорогой друг. Но право же, у вас слишком чувствительный эпидермис, вы невыносимы. Стоит мне сказать что-нибудь о евреях, как ты тут же принимаешь это на свой счет. Будь же справедлив. Как бы ни были велики любовь и восхищение, которые я питаю к тебе, я не могу не отметить, что от Стерновича так и разит самодовольством и спесью. Он убежден, что западные народы — народы отсталые и жалкие, что они не способны ни мыслить, ни творить, ни даже пользоваться благами, которые им ниспослало небо. Он убежден, что в один прекрасный день он и ему подобные (а все они в известной мере торговцы и ростовщики) люди, прозябающие ныне в каком-нибудь грязном степном городишке, перевернут мир и покажут нам, как надо наводить порядок в умах и управлять делами при их благосклонном руководстве. Вот, получай! Но, повторяю, ты не несешь никакой ответственности за Стерновича: не трать ни атома энергии на его защиту.
Итак, Стернович вошел в лабораторию в ту самую минуту, когда я ждал от пресловутого Жан-Поля Сенака новых откровений. Сенак сразу поднялся. Я остался один за рабочим столом. А оба мои посетителя начали, по своему обыкновению, препираться. Сам того не желая, я прислушивался к их словам. Сенак вытащил из портфеля пачку бумаги, а русский проговорил, тараща свои блестящие глаза, которые кажутся удивительно маленькими за толстыми стеклами очков:
— Так, значит, вам, французам, требуются линейки на бумаге, чтобы не уклоняться ни вправо, ни влево.