Художники
Шрифт:
Алексей Николаевич, узнав, как труден был наш полет в Харьков, уговорил нас ехать поездом. Поскольку тогдашняя дорога из Харькова в Москву требовала едва ли не суток, я организовал дело так, чтобы корреспонденты передали свои телеграммы непосредственно из Харькова. Писатели обжили в специальном вагоне одно купе, корреспонденты — остальные. В писательском купе главенствовал Толстой, постоянно вызывая на спор Эренбурга, который не очень-то был расположен к спору, — такого кроткого Эренбурга я не знал. Когда Толстой был особенно воинствен, Симонов, опасаясь взрыва, взлетал на верхнюю полку, куда был определен по положению младшего, — человек не робкого десятка, он, как мне виделось, тут чуть-чуть робел и предпочитал
Все виденное в Харькове жило в сознании, и даже тогда, когда разговор пытался объять более чем пространную тему наших отношений с союзниками, беседа неминуемо возвращалась к виденному па рыночной площади Харькова. У Симонова было свое понимание происшедшего: характерное — разговор, который мне приходит на память, наверно, не очень пространен, но содержит в себе существенное. Все понятно — предатель... а вот как он возник? — спросил Симонов, когда однажды мы стояли у окна вагона. — Чтобы вот так злобствовать, надо, чтобы была злоба, — откуда она?
— Тут на каждый случай свой ответ, — мог только заметить я.
— Отыскать этот ответ — значит понять происшедшее? — откликнулся мой собеседник.
— Но крайней мере попытаться объяснить...
— Себе, разумеется?
— В первую очередь...
Этот разговор припомнил я, когда читал симоновского «Пантелеева», вставную новеллу о предательнице, которая, озлобившись, увидела в советской власти единственную виновницу того, чем обделила ее судьба, не дав красоты и мужа, доброго нрава и детей. Когда же рядом с нею оказался шпион и призвал ее стать шпионкой, то она, по собственному признанию, пошла за ним, «как собака»... Правда, он обещал ей за предательство полторы тысячи рублей, но вряд ли дело в этих полутора тысячах: не посулил бы он этих денег, все одно пошла бы.
Но тут, пожалуй, достоверность рассказа не в самой его версии, какой бы она ни была убедительной, не в авторском толковании, которое дополняет рассказ, а в том, как событие видится глазу человека, способного взглянуть на него со стороны. В новелле, о которой идет речь, есть такое лицо — девушка-шофер, юная Паша, тоже местная уроженка, добровольно вступившая в Красную Армию и севшая за руль военной машины, полуторки, существо в высшей степени беззаветное в своей решимости помогать делу. И хотя она возникает в повести еще до того, как мы повстречали «кособокую», она уже ополчилась на нее и всей своей сутью с нею единоборствует. Впрочем, тут ость свой кульминационный момент, и в нем можно рассмотреть ответы и на некоторые вопросы, интересующие нас. Эти две женщины не знают друг друга, но и нет силы, которая может отвратить их столкновение.
В разгар допроса «кособокой», когда уже не было двух мнений об ее вине, раздался голос Паши Горобец:
— У, ведьма! Так бы и стрелила тебя!
Истинно, встреча этих женщин неотвратима — однако есть смысл принести соответствующее место из симоновской повести, они, эти строки, многое объясняют.
«Задержанная вскинула на нее глаза, и они долго смотрели друг на друга: черная, тихая женщина, похожая в своей неподвижности на узел темного тряпья, из которого торчали только лицо и толстые ноги, и звонкая, вся, как струна, натянувшаяся от негодования, голубенькая шоферка с голыми коленками, голыми до локтей, сжатыми в кулаки руками, с растрепавшимися во время езды и упавшими на шею косичками желтых пыльных волос...
— Чего на нее смотрите, товарищ начальник, стрелите ее — и все, — просто, как о чем-то само собой разумеющемся, сказала шоферка. Потом помолчала и, уже ни к кому но обращаясь, отвечая на свои мысли, задумчиво и убежденно добавила: — Я бы ее стрелила!
— «Стрелить» успеем, — сказал Пантелеев, — а вот посмотреть на нее, что в нашей жизни бывает, это надо!..»
Вот тут и конец цитате, — не так уж велика она, а
Не знаю, есть ли в шеститомном симоновском собрании произведение, у которого не было бы автобиографической первоосновы? Полагаю, что нет. Вопрос этот не праздный. Думаю, что критик, пишущий о Симонове, должен хорошо знать его жизнь и по этой причине. В самом деле, если есть ключ, объясняющий симоновские сюжеты и характеры, то он, этот ключ, в автобиографическом взгляде на эти сюжеты и характеры. Повторяю, что применительно к Симонову это тем важнее, что расстояние между его прозой и действительностью короче, чем у кого-либо иного. Критику, пишущему о Симонове, наверно, поучительно прочесть Симонова, имея в виду это обстоятельство, при этом не для уточнения творческой биографии, а по иной причине: в высшей степени интересно выяснить, как истинные наблюдения помогают писателю сделать характер убедительным.
Я не знал комиссара Николаева, с которого Симонов писал своего Пантелеева. По признанию Симонова, это был самобытный русский человек, донецкий шахтер, невысокий, коренастый, очень сильный. У него, оказывается, была та же манера говорить с солдатами, что и у Пантелеева. Идя в атаку во главе роты, он, подобно Пантелееву, произносил: «А ну, вставайте, братчики!» Впрочем, то, что я говорю, Симонов написал в связи с рассказом «Третий адъютант», о комиссаре Николаеве, но смею думать, это верно, если соотнести с «Пантелеевым».
Если же обратить взгляд к существу проблемы, то надо сказать следующее: близость симоновской прозы к виденному не просто в природе его таланта. Писатель, во многом вызванный к жизни литературой факта, писатель, которому всегда близка газета, Симонов тонко чувствует современника, понимая его вкусы, его устремления, его идеалы. Он знает: доверие этого его современника к писателю основывается и на представлении о том, какое расстояние отделяет книги писателя от его собственной жизни. Эренбург назвал Симонова писателем киплинговского типа, если быть точным, то это писатель скорее хемингуэевской, а если говорить о наших прецедентах, то тихоновской традиции.
Читателю импонирует строгая простота всего, что написано Симоновым, идущая от той самой достоверности очевидца, о которой шла речь выше. Михаил Иванович Калинин, как известно, бывший тонким ценителем литературы, нашел очень верные слова, чтобы определить именно эти качества симоновской прозы: «Не знаю, читали ли вы последнюю статью Симонова «Дни и ночи». Я должен сказать, что она хорошо построена. Вообще его статьи дают реальную картину боев. В последней статье соблюдены все пропорции и соотношения. Статья написана сдержанно. С внешней стороны это как будто бы сухая хроникерская запись, а по существу — это работа художника, картина, долго незабываемая». Замечание Михаила Ивановича о пропорциях, как, впрочем и о сдержанности симоновской прозы, касается самого существа. Свои суждения Калинин высказал в речи, с которой выступил перед комсомольской аудиторией. Как свидетельствует Д. И. Ортенберг, за несколько дней до выступления Калинин позвонил ему, пытаясь установить, в какой мере все описанное Симоновым соответствует происшедшему, а когда узнал, что все описанное действительно было в жизни, чему и редактор, кстати говоря, был свидетель, заметно обрадовался, заметив: «Это хорошо». Калинин по-своему объяснил, почему ему пришлась по душе сдержанность симоновской прозы: «Жизнь стала суровой. Люди стали сосредоточеннее, задумчивее».