И ад следовал за ним
Шрифт:
Деревянный олень, тянувший с помощью ремней тележку с возницей, очевидно, чухонцем, очень сексуальная и неприличная греческая скульптура двух обнимающихся мужиков, причем один стоял и держал другого вверх ногами за причиндал (в детстве я никак не мог понять этой странной позы, да и сейчас мне она кажется неестественной).
Весь этот паноптикум прекрасно сочетался с книгами, которые накопил дед (в его времена еще много читали), многие из них с дарственными надписями от великих в то время, ныне забытых сочинителей:
Грэм Грин, католик и левак, потрудившийся немного в английской разведке вместе с Кимом Филби, работавшим на советскую разведку во имя идеалов коммунизма, еще один бывший шпион, вымахавший в писателя, Джон Ле Карре. Бывший рабочий велосипедного завода в Ноттингеме, отрешившийся от забот пролетариата, ушедший в самопознание Алан Силлитоу. Очень модный и стильный Джулиан Барнс, его дед, по собственному стыдливому признанию,
Моя жизнь началась сумбурно. Из роддома предки мои поспешили на квартиру, сбросили меня на руки няньке и отвалили в ресторацию отпраздновать присвоение мне имени, где набили животы до пупа, а от винно-водочных смесей всю ночь блевали на два голоса в разных толчках. Папаня мой всегда любил рассказывать, какие блюда он ел накануне или неделю назад, очевидно, по-новому переживая свои обжорные рефлексы (себя он считал гурманом), какие сорта вин потреблял, хотя, по общему мнению, разбирался в этом слабо. Видимо, он унаследовал это качество от деда (что еще у него, паупера, было наследовать?), который даже хранил пышные меню с некоторых званых обедов. Иногда, надев фартук, становился у плиты («сейчас я вам приготовлю paella valenciana или буйабез», звучало, правда?) и разводил вокруг такую грязь, что мама рыдала и угрожала удавиться. Одно меню пользовалось особым уважением и составлено было лондонским Артс-клубом для торжественного ужина (видимо, сперто дедом после знакомства с Джулианом Барнсом). На бордовой обложке был нарисован тонконогий тип в крапчатых брючках и хвостатом фраке, с огромной дегенеративной головой, обрамленной безмерными баками. Внутри этой книжечки, продернутой крученым, под цвет обложке шнуром, сияли таинственные напитки и блюда, которые я не имею силы не воспроизвести. Wines: Chardonnay des Rives de l’Argent Double 1994. Firesteed Pinot Noir 1995. Champagne Laytons Brut. Pierre Ferrand Cognac. Chevalier des Touches Calvados. Закусоны тоже были что надо: Gravadlax of salmon with a honey and dill sauce. Roast leg of lamb scented with rosemary. Roast parsnips. Brussels sprouts. Crispy roast potatoes. Fine apple tart with vanilla ice cream. Coffee.
Первые месяцы я различал свое окружение только по запаху: самым чесночно-вонючим был дед, и я чувствовал его появление за версту, от папаши несло лосьоном после бритья, запах был стойкий, и я мучился после его отъезда на работу до самой середины дня. Мама сначала пахла сеном и молоком (словно зачинали меня в стогу под коровьим выменем), а потом вовсе потеряла запах, и это меня пугало. Остальное окружение по запахам ассоциировалось у меня то со свежевыпеченными пирожками, то со свекольным борщом, то с манной кашей.
Из клозета в московских дачных покоях несло мощно и смачно, этот запах я сохранил в памяти на всю жизнь. Не знаю почему, но в десять лет, когда мы на пару месяцев поселились на Мальте, где отец решал насущные пивные проблемы, я со сладостной ностальгией вспоминал тот запах, словно самое дорогое из уцелевших юных ощущений. После курсов английского языка я любил пройти пешком по набережной Сент-Джулиан, посматривая на людишек, засевших в открытых кафе. Сами их сытые физиономии порядком меня раздражали: дико хотелось жрать (семья вынуждена была экономить в форс-мажорных обстоятельствах), и блюда, которые они уписывали, я мысленно переносил в собственную пасть, испытывая истинное наслаждение. Я внимательно рассматривал салаты из холодных улиток (они появлялись только в сезон), мальтийское рагу из кролика, великолепные поджаренные смеси из кабачков, баклажанов, лука и помидоров под простым и аппетитным названием catuplana. Я поглощал рыбу-басс и рыбу-меч, украшенных розоватыми хвостами лангустов, и особенно самое простое и потрясающее в своей простоте блюдо fish & chips, чаще всего, обыкновенную треску, обкатанную в хлебной крошке и брошенную во фритюр с кипящим оливковым маслом, она хрустела во рту, и из-под корочки сияла белоснежная
Меня определили на курсы английского языка, тут на острове это сочетание приятного с полезным: климат на редкость мягок, море несравненно, несмотря на каменистый берег, а британские традиции почитаются местными аборигенами не меньше, чем в Англии. До сих пор помню мерзкую, худосочную училку-англичанку с вытянутым носом картошкой, на котором висели очки. Впервые я заметил ее в кафе, она непрерывно строчила что-то в блокнот, одновременно ухитряясь глодать баранью косточку. Курила сигару King Edward и попивала красное вино (полбутылки мальтийского Cabernet Sauvignon). Я явно привлек ее внимание, и она занесла в блокнот какие-то эпохальные фразы, видимо, насчет полуголодного туземца, подглядывавшего, каким образом питаются состоятельные люди.
Жили мы, как это ни смешно, в городе Мдина, когда-то крепости мальтийских рыцарей, переселившихся из Иерусалима, жили, конечно, не в самом средневековом городке из лаймового туфа и с улочками шириной в метр-два, а у более пресного подножия, где папа снимал целый этаж из десяти комнат. Днем и ночью над нами в крепости кипела туристская жизнь, замкнутая на расцвете и падении Мальтийского ордена, одно время его Главным Магистром считался император Павел. Особенно волновал меня местный музей пыток, там, в кромешной мгле трещали кости и раздавались стоны. Иногда слабо освещались клети с людьми, у которых то вытягивали языки, то кишки, а верхом шика были висельники (рядом с ними можно было фотографироваться, а потом рассказывать друзьям, как промышлялось на большой дороге). На плитах у входа в храм иоаннитов или госпитальеров — так называли себя рыцари-монахи — было начертано по-латыни: «Сегодня ты идешь по нашему праху, завтра пройдут по твоему». Эта фраза вызывала у меня неясный страх, и тогда я впервые начал задумываться над конечностью бытия и представлять, что однажды ни деда, ни мамы, ни папы, ни меня не будет на этой земле. Неужели я больше никогда не увижу солнца, и тело постепенно превратится в распавшийся скелет, а потом вовсе в пыль, смешанную с грязью? Меня это пугало, но я решил: никогда не умру и не допущу, чтобы умерли близкие.
Думал я так не без оснований, ибо газеты изобиловали сообщениями, что, благодаря прогрессу в медицине, люди начнут принимать таблетки и станут бессмертными. В это время уже широко клонировались наиболее выдающиеся человеческие образцы (драчка вокруг этого была несусветная, поскольку выдающиеся бедняки не имели средств на такую операцию), и даже шла дискуссия о целесообразности воскрешения мертвых. Это звучало абсурдно: планета еле-еле умещала живущих, жила под дамокловым мечом демографического взрыва, а тут еще воскрешать мертвецов, большая часть которых — гнусные и тупые типы! Правда, гуманисты предлагали распределить воскресших по освоенным планетам космоса, но это никоим образом не утешало.
Выйдя из крепости на улочки Мдины, я натыкался на ресторан с яркой вывеской, на которой самозабвенно уплетала спагетти толстая харя с разинутым ртищем. И название было шикарное: «Big Bum», [36] оставалось только удивляться, почему именно этим местом не поглощались спагетти. У писателя Максима Горького, модного в начале прошлого века, я вычитал эмоциональные строки о том, что всему лучшему в жизни он был обязан книгам. Это я и взял на вооружение. Особенно обожал толстые тома в сафьяновом переплете, зачитанные, с отметками деда на полях, совершенно идиотскими и не по делу, что не замедлило сказаться на моем умственном развитии. Уже в восемь лет я читал газеты, регулярно слушал теленовости и просвещал родителей по поводу политического положения в стране. Этап елейных стишков Чуковского, занудных народных сказок и претенциозных парадоксов Остера я преодолел уже в пять. В душе осталось лишь пристрастие к абсурду Милна и Лира конечно же Льюиса Кэрролла, чья Алиса долго будоражила меня (особенно, когда оставался с ней наедине в кроличьей норе), а из современников больше всего кружил голову Спайк Миллиган с его абсурдными героями. В этих фантазиях я с наслаждением купался, радуясь, что рядом со мной нет ни занудного брата Иванушки, ни плаксивой сестрицы Аленушки из народных сказок.
36
Гори, гори, моя звезда, большая Задница!
Вся мебель интересовала меня больше из-за прадеда, чем из-за деда и отца. Я не застал его, но восстанавливал его исторический образ по фотографиям в семейном альбоме. Фото 1912 года: прадед-пастушок в рубахе до колен и его старший брат с женой в кружевном платье. Фото двадцатых годов: хохочущий красноармеец с винтовкой в руке, по преданиям, во времена кровавого подавления крестьянского восстания. Фото прадеда тридцатого года: гимнастерка, портупея, кожаная сумка, один кубик в петлице, рядом два красноармейца угрюмого вида, явно лагерные охранники.