И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони
Шрифт:
– Ты из хорошей детской.
– Я беспризорник.
– Безусловно. Только тебя коробит от мата Хавки.
Я молчу: боюсь, что начнет расспрашивать, а ей- пожалуй, ей одной - я не смогу солгать. Но она знает закон льдин.
– У меня должен был быть ребенок, но родился до срока. Мертвеньким. Говорили, мальчик.
Откуда у людей столько горя? Я отбиваюсь от него, но на льдине дует со всех сторон. Разве что одна Тайка не разучилась хохотать и дурачиться.
– В тюрьме?
Я помню разговор в розвальнях и только поэтому спрашиваю. Нарушая закон.
– В тюрьме. Нет, не били, не били, но...
– Елена Алексеевна вздыхает.Почему
– Знаю.
– Вот там, за башней Веселухой. Мне рассказывал конвойный- добрый человек, только заледеневший. Будто в глыбе льда, но лед прозрачный, и видно сердце. У нас, русских, лед - всегда снаружи, как панцирь. А внутри теплая душа, и мы страдаем. Расстреливаем и страдаем. Правда, не все. Все меньше и меньше...
– Но тот, конвойный... Он сам расстреливал?
– Да, конечно. Он знал отца еще по германской. И сделал максимум максиморум: позволил не раздеваться и - лично, без страданий. "Я, говорил,- вашего батюшку Алексея Никитича хорошо по окопам знал, и ранило нас вместе. И я в нарушение инструкции - ему в затылок". И не в строю, а по дороге к строю. И знал, что будут ему крупные неприятности, а не мог иначе. И его выгнали из чоновского отряда. Русская душа, очень русская. Согрешим и покаемся.
Что-то вонзается в меня, как заноза. Что - еще не понимаю, не осмысливаю. Чертов Ров, в котором мы так любили шататься с беспризорой, а там - расстреливали. За Веселухой, я хорошо знаю это место. И почему-то я вдруг признаюсь:
– У меня тетя... была, Клавдия Пет...
– Я знаю, мальчик.- Она не дает мне договорить.- Ну, иди. Только, пожалуйста, поосторожнее.
Пилю с Хавкой. Она работает угрюмо и исступленно, но иногда на нее накатывает, и тогда она становится еще более угрюмой и начинает рвать пилу. Я терплю, потому что в эти минуты ее лучше не задевать, но в конце концов не выдерживаю:
– Не рви. Трудно.
Хаврона разражается трехэтажным и бросает пилу.
– Ладно. Перекур.
Это-нарушение: обычно мы валим ствол и отдыхаем, пока Зина обрубает сучья. Но Семен Иванович вывозит вместе с Тайкой бревна, и перекурить как-то не очень стыдно. Курим. Во мне что-то свербит, и я не выдерживаю:
– Ты Клавдию Петровну знала?
Два сумасшедших огня впиваются в меня.
– Клавку-то?
Лицо у нее желтое, испитое, обтянутое по скулам примороженной кожей. По тому, как ответила, понимаю: хорошо знала.
– Отрабатывала.
– Что отрабатывала?
– Не знаю. Может, гимназию, может, сладкую житуху. Старалась.
– Что значит, старалась? Работать старалась?
– Работа, она всякая. А Клавка одно знала: в землю. Всех - в землю. Целыми семействами. Подмахнет приговор с тремя крестами, а мы - исполняй.
– И ты... исполняла?
– Доисполнялась.- Она вдруг щерится черными, гнилыми зубами.- Моду завела, чтоб, значит, баб - бабы, мужиков - мужики. Чтоб, значит, не совестно им раздеваться было одним перед другими. До белья. И мы туда с живыми, ревут все, обратно - с одежонкой, а она в слезах да в моче. Ну, Клавдия все пересчитает, оприходует и - на спецраспределение особо нуждающимся. А нам спирту. Выпьешь- отпускает. Мне бы сейчас... Да нельзя, и Семен не велит. У нее уже не дрожат - у нее пляшут
– Сколько мне лет?
Я неуверенно пожимаю плечами.
– На пять лет помладше века. Пожевал меня век, да и выплюнул. Ну, давай пилить. Рвать не буду.
Работаем молча. Хавка больше не рвет, пилит как заведенная. И глаз у нее нету, словно откатились они назад, в прошлое. Вся она там: в криках, слезах, в ужасе. Собирает одежду для отчета и спецраспределения среди особо нуждающихся. А бушлат из тонкого офицерского сукна остался неоприходованным. И ждет меня в избе Семена Ивановича.
И опять возвращаемся затемно. Метет. Я дремлю в сене и все никак не могу поймать какое-то звено.
Дома пью молоко, и глаза у меня слипаются. Семен Иванович истово хлебает щи.
– Делянку обещают. Целую делянку, но пока вот не дают
Всегда падаю и проваливаюсь до сковородки. И не чувствую, как раздевают. И в тот день тоже не чувствую, а ночью сквозь усталый туман вдруг как озарение: в затылок. И цепь замыкается: пуля в затылок - особая милость Семена Ивановича. Единственное добро, которое он мог тогда творить.
А через месяц мы неожиданно переезжаем на новую делянку. Недалеко от станции Катынь.
Глава четвертая.
1
Барак - огромный, гулкий, прокопченный и промороженный насквозь. Мы выгораживаем возле печи закуток. Семен Иванович навешивает дверь. Тайка с Зиной привозят воз сена и устраивают общее ложе. Елена Алексеевна топит печь, женщины конопатят и моют наше жилище, заколачивают крысиные норы, а мы притаскиваем сухостой, пилим и колем дрова. Сегодня-выходной.
Обед затягивается, превращаясь в ужин, и мы работаем дотемна. Я перетаскиваю колотые дрова в холодную половину, и крысы с писком разбегаются всякий раз, как я появляюсь с очередной охапкой. Все проголодались, устали до отупения, но комната чиста и даже уютна, в ней тепло, пахнет сеном и свежевымытыми полами. Горит керосиновая лампа, которую захватил из дому Семен Иванович, и мы молча едим кулеш с салом. У Хавки опять дрожат руки.
– У печки спать буду, у печки,- почему-то с угрозой говорит она. Продрогла я. Сильно продрогла.
Вообще-то выходных у нас нет. И не потому, что Семен Иванович и впрямь "эксплуататор", а потому, что они никому не нужны. Нам некуда деваться, и, если Семен Иванович то ли по домашним, то ли по "топтрестовским" делам объявляет какой-то день нерабочим, мы все равно приходим на свою делянку. Курим у костра, варим похлебку, готовимся к завтрашним трудам или доделываем вчерашние. И нам хорошо, и даже озорная Тайка в такие дни реже валит меня в сугробы. Мы дотемна пьем фруктовый чай и чаще всего слушаем Елену Алексеевну. Она читает нам стихи или пересказывает прочитанное. От Лидии Чарской до Вильяма Шекспира. Для меня многое знакомо, потому что мама тоже любила мне читать, а отец требовал, чтобы я прочитывал (а еще лучше учил наизусть) хотя бы два четверостишия в день. И я прочитывал, и учил, и теперь, когда устает Елена Алексеевна, заменяю ее, как могу. Тайка слушает жадно, с горящими глазами, часто перебивая вопросами ("А что такое мавр?" "А что значит дортуар?" "А как эту самую подвеску можно срезать, интересно?"), а вот Хавка и.Зина всегда молчат. И куда больше слушают самих себя, чем Елену Алексеевну или меня.