И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони
Шрифт:
Итак, за три дня до крещения в чистой половине пугановского трактира собрались все десять выборных судей. На столе кипел самовар, стояло ровно десять стаканов, столько же заварных чайников, два блюдца колотого сахару и баранок бессчетно: Афанасий Пуганое угощал судейскую команду, сидевшую по обе стороны длинного стола. И сторона Пристенья была представлена Иваном Матвеевичем Кругловым (три мельницы, из них две паровые), Степаном Фроловичем Басовым («Мануфактура, галантерея и колониальная торговля»), Провом Сидоровичем Безъяичновым — дядей, Михайлой Романычем Перемыкой («Кожи, овчины, кожные изделия и хомуты») и Ильей Фомичом Конобоевым («Скобяные товары, кровельное железо»). За каждым стояли солидное — как минимум, дедовское — дело, весомый кредит и живой капитал, а значит, и судейская честность. Судьи неторопливо выпили четыре самовара, подтвердили все прежние запреты и дозволения и степенно поговорили о погоде, о делах, о лошадях (Байрулла
— Сперва будто в реке, говорит, купалась, а потом, глянь, напротив старичок. Ну, она девчонка да голая: ой, говорит, стыд-то какой! А старичок горестно так покивал да и говорит: то, говорит, не стыд, то слезы твои. И верно, в слезах вся проснулась, а это, уж точно, к войне, панове, потому что Ядзя моя слепая от рождения.
Обсудили видение, повздыхали, помолчали, распрощались и разошлись. А уже на следующий день Бориска Прибытков вместе с Филей Кубырем явились на реку с мальчишками, пешнями и лопатами. Мальчишки начали сгребать со льда снег, Филя, перекрестившись, затюкал пешней, а Бориска принялся что-то отмерять вниз по течению. Мерил он весьма старательно и шагами, и веревками и не один раз, а отмерив, скинул полушубок, поплевал на руки и начал долбить вторую прорубь. Вот этого прежде никогда не водилось, чтоб в двух прорубях Иордань устраивать, это уж было вызовом, дерзостью даже, и к усердно долбившим толстенный январский лед стали стягиваться любознательные. Смотрели, расспрашивали, подсмеивались, даже помогать начали то Филе, то Бориске, но ничего не добились. Кубырь молчал, как сова, а Прибытков ловко отделывался шуточками да прибауточками. А известно, что лучший способ заинтересовать — это напустить побольше туману, не сказать ни «да», ни «нет», уходить от ответов и похохатывать над чужими догадками. И потому к вечеру были готовы не только обе проруби, но и с полдюжины версий от двусвятия, то есть двух одинаковых церковных служб над двумя прорубями, до насильственного в связи с наступлением нового двадцатого века крещения всех нехристей города Прославля: татар, цыган и евреев. Татары с цыганами эти слухи оставили без внимания, но евреи очень почему-то забеспокоились и решили обратиться к властям, избрав, как всегда, Мой Сея делегатом. Мой Сей прямиком пошел в полицию — уж очень хорошо он знал туда дорогу, — что-то им там наговорил, а они сгоряча накостыляли ему по шее и сунули в кутузку. И Шпринца опять бегала по Успенке, распустив волосы:
— Ой! Мой Сей! Ой! Мой! Сей!
На следующий день Данила Самохлёбов вкупе с Байруллой выручили злосчастного делегата, но вопрос с предстоящим крещением запутался еще больше. Проруби были уже готовы, но Бориска не ограничился тем, что широкой лентой расчистил снег между ними: он собрал парнишек со всей Успенки и велел им шлифовать лед. И мальчишки на коленках ползали по речному льду, старательно полируя его соломенными жгутами, тряпками, старыми мешками и собственными штанами. Терли до тех пор, пока лед не стал сверкающим, как зеркало, и прозрачным, как стекло, и сквозь его толщу стали видны быстротекучие воды, спящие рыбы и камешки на дне Тогда Бориска объявил шабаш и честно наградил гривенником каждого труженика.
— Чудишь, стало быть, Бориска Прибытков? — спросил вечно пьяный Павлюченко, любивший на свете только три вещи: водку, сани и телеги. — Нет, не мастер ты, Бориска Прибытков. Не вжилось в тебя уважение.
— Вживется. Вот приходи завтра трезвым на водокрещи, сам увидишь.
— Трезвым? — Павлюченко подумал и сокрушенно вздохнул. — Не. Трезвым не дойду.
Крещение у прославчан исстари было очень важным днем. Не потому, что входило в церковные «двунадесятые праздники», не потому, что в этот день святили воду и можно было хоть упиться ею, и даже не потому, что день этот венчал собою Святки, игры, катания на санях и девичьи посиделки до полуночи с истовыми гаданиями на женихов. Нет, Крещение знаменовало действительный приход Нового года, нового отсчета времени, новых радостей и новых горестей, новых забот и новых хлопот, новых свадеб и новых похорон. «С Крещения год расти начинает», — говаривали в те неспешные времена, когда время измерялось не минутами и секундами, а постами, рождествами да пасхами. А еще говорили, что Крещение год крестит и что каково крещение, таков, значит, и год, и так как в описываемый период дело касалось начала нового века, то все невольно распространяли это и на грядущее двадцатое столетие.
Всем известно, что дурачкам небо всегда
— Собаку завтра утром увидишь, гляди, как хвостом вертит. Ежели понизу — девчонку еще в этом годе родишь. А коли в полдень синие облаки узришь — жить тебе богато в дому купеческом, а коли золотые — офицер умчит без венчания.
Девки испуганно крестились, шептали: «Спаси и помилуй, царица небесная», но врали, потому что втайне каждой хотелось офицера без венчания вместо богатства в дому купеческом. Бабка Палашка видела их насквозь, но стремление это уважала.
— И упаси господь какую из вас завтра до петушиного крику хотя и по нужде великой из дому выйти. Ежели кто нарушит, тому в девках век вековать.
Вот этого любая девка пуще мышей боялась, и бабка Палашка могла не опасаться, что кто-то обгонит ее во встрече с той предрассветной крещенской синью, по которой раз в году можно было безошибочно прочесть истину в божьих небесах. Всегда она первой в Прославле встречала Крещение, но рта не раскрывала до водосвятия, а после того, как Филя, приняв свою Иордань, мчался с дурашливым верещанием в баньку, испивала святой воды и громко предрекала события. Урожаи гороха, петушиную мощь, рождения и радости. Что не сбывалось, то и забывалось, но уж если гороху и вправду рожало невпроворот, а куры неслись по яйцу в день, все поминали Палашку и благодарили — на всякий случай: купечество предусмотрительно — не только добрым словом. Вот почему кое-кто и утверждал, что юродивая бабка чуть ли уж и не миллионщица, а как соберет миллион, так и откупит себе право на деток того чиновника для особых поручений, которые числились доселе в безродных его племянниках. Ну, это, может, и не так вовсе, может, и злобствовали насчет утерянных Палашкой деток вредные купеческие старухи, но денежки у нее водились, и скоро об этом стало известно абсолютно точно.
Однако той крещенской зарею, о которой я толкую, — зарею нашего столетия — не только Пристенье, а и весь город Прославль был разбужен самым невероятным, путаным и страшным образом. Говори ли потом, будто в Крепости сам собою пальнул единорог семнадцатого века, и в Успенке явственно зазвучали колокола давно сгинувшего монастыря, а в Пристенье задолго до водосвятия возопила вдруг бабка Палашка:
— Кровь! Кровь вижу! Кровью крещены будем в веру антихристову! Плачьте, бабы прославчанские!
К этому воплю досужие кумушки тут же прикопили множество всяких всячин и несуразиц И петухи заорали не вовремя, и жена Степана Фроловича Басова («Мануфактура, галантерея и колониальная торговля») скинула мертвенького, и у знаменитого налетчика Сеньки Живоглота сперли новые кожаные калоши, и сам собою взорвался самогонный аппарат в подвале трактира Афанасия Пуганова. Это достоверно известно; о самовольном же выстреле древнего единорога поведал впервые Гусарий Уланович, а о колокольном звоне на Успенке — Бориска Прибытков Правда их быстро поддержали другие востроухие, но за это бабушка поручиться не могла, не то что за калоши Сени Живоглота или за взрыв в подвале полутемного во всех отношениях трактира Афони Пуганова.
Вот как встретил город Прославль Крещение неведомого двадцатого века: криком дурочки с Пристенья бабки Палашки, с которого, как потом уверяли, все и началось. И мертвенькие младенцы, и звон таинственных колоколов, и взрывы, и грабеж, и запоздалая пальба состарившихся единорогов. А еще много лаяли и выли собаки, а собачий лай да собачий вой на крещенскую просинь всегда предрекал городу Прославлю мужские смерти и женские слезы. И вы можете сомневаться по поводу пророчеств и всяческих там знамений, но насчет собачьего воя и лая спросите у стариков, и всяк подтвердит, что это одна святая правда.