И снова взлет...
Шрифт:
— Ей-богу, жаль такую красоту рушить, чистый натюрморт, — и потом долго еще мял в руках и с наслаждением нюхал этот знак непорочности, словно он мог пахнуть еще чем-то, кроме сургуча.
Кирилл сюда попал случайно. Да еще не один.
Он в тот день, уже под вечер, шел в землянку техников, чтобы отдать Шельпякову скопившийся у него излишек папирос — техникам, в отличие от летчиков, на фронте обычно давали махорку, — как после поворота в санчасть дорогу ему перебежала чья-то небольшая смешливая фигурка с пустым ведром в руках. Кирилл, как и многие летчики, не был лишен предрассудков, и, хотя дело происходило вовсе не перед боевым вылетом, а много после, все же не удержался и заполошно крикнул этой фигурке вдогонку, верно, чтобы нагнать на нее страху, а заодно и себя потешить:
— Стой, назад! Поворачивай, говорю, обратно. А то, тоже мне, нашли моду с пустыми ведрами дорогу перебегать.
В ответ из кустов, куда с испугу шмыгнула эта фигурка с ведром, сначала послышался нервный
Кирилл оторопело сделал шаг назад и густо покраснел. Так близко, с глазу на глаз, с Малявкой он еще не встречался с тех самых пор, как они познакомились и целовались тогда после танцев, хотя и чувствовал и понимал, что она ждала его и встречи с ним искала. Искала, правда, не назойливо, без завлекающих улыбок или нарочитого равнодушия, только как-то уж чересчур сутулилась и настораживалась взглядом, словно в тот момент, когда встречала его где-нибудь на аэродроме, одежда становилась ей мала или тяжела. Она тогда замедляла шаг либо, чуть сойдя с тропинки, останавливалась, верно, поджидая, когда он подойдет к ней и заговорит, и становилась сама не своя, будто не живая, а он проходил мимо, о чем-то оживленно беседуя со своими друзьями, летчиками, и ее не замечал. Лишь один раз как-то после вылета он издалека кивнул ей, да и то лишь потому, что знал: подойти к нему она не сможет — Малявка была не одна, рядом с нею вышагивал замполит их полка, тот самый, который тогда на концерте надоумил ее выбрать себе в зале какого-нибудь смазливого летчика и петь для него, чтобы с непривычки не перетрусить и не «пустить петуха». Кирилл понимал, что поступает с ней несправедливо, больше того, нечестно, но поделать с собой ничего не мог; он стыдился и того вечера, и тех поцелуев, что наприпечатывал тогда ей в ночи под сосной, пожалуй, с сотню, он стыдился ее и проклинал себя, и в то же время где-то думал не без подавленности, что встретиться с нею ему все же придется, и говорить с нею ему тоже придется: фронтовой аэродром — не вселенная, тут каждый на виду. Ладно еще, если бы он только тогда проводил ее, проводить было можно, тут греха большого не было, проводил и разошлись, как в море корабли. Так нет ведь, он еще полез целоваться, и целовался так жадно и оглушительно, что Малявка, конечно же, была настолько ошеломлена, что не поверить в искренность его столь бурных чувств уже не могла, приняла все это за чистую монету и, наверное, теперь ожидала не только повторения подобного вечера, но, быть может, и объяснения в любви. А впрочем, о любви он тогда там тоже что-то говорил, и пусть намеками, туманно, но что-то там такое все же было, во всяком случае он помнил, что дал ей понять, что она, пожалуй, самая расчудесная и благородная девчонка на аэродроме и, как никто другой, достойна настоящей большой любви. Правда, он только не уточнил, чьей любви, его, Кирилловой, или чьей-то другой, но теперь это уже не имело значения. Слово «любовь» было произнесено, и это было самое худшее, хотя, если уж начистоту, он ни тогда, ни после не думал да и не мог думать об этой любви, как, верно, не думал, и о самой Малявке.
И вот теперь она стояла перед ним, как живой укор, смешно ссутулив плечи, потупив взгляд и как-то жалостливо улыбаясь, готовая в любой миг дать стрекача, и надо было ей что-то сказать, а он не говорил и, верно, долго бы еще простоял так молча, если бы она сама не пришла ему на помощь. Опустив ведро на землю, она вдруг чисто мальчишеским, из-за плеча, движением, словно собираясь ударить его наотмашь, первой кивнула ему свою руку прямо в его руку и проговорила с лихостью, как если бы Кирилл был ей ровня:
— Здравствуйте, товарищ лейтенант! Сто лет, сто зим!
Рука у нее была маленькая и сухая, но горячая, как уголек, и она так ловко и уютно устроилась в его руке, что Кирилл невольно почувствовал что-то похожее на восторг и, вопреки намерению, пожал ее, пожалуй, крепче, чем бы следовало.
— Вы меня звали?
И голос ее, хотя и закрученный на этот раз что-то уж в слишком тугой — того и гляди лопнет — узел тоже вдруг проник в его душу и что-то там ворохнул либо поменял местами, и он ответил торопливо, словно и голос, и это ее давешнее, необычное для девушки, рукопожатие, если бы он замешкался, могли утратить свою прелесть и значение, и он бы тогда не знал, что отвечать:
— Звал, Малявка. Давно не виделись.
Соврал ведь Кирилл, соврал самым бессовестным образом, а получилось почище самой настоящей правды.
— Да уж давненько, — согласилась та.
— Ты куда же это с ведром?
— Куда с ведрами ходят, по воду, известно.
— А донесешь?
Действительно, представить себе эту хрупкую девчушку с полным ведром воды Кириллу было трудновато и он предложил:
— Давай-ка помогу! Не против?
— Зачем же против, буду рада. В нем литров десять. Это оно пустое только легкое.
И это, насчет ведра, тоже было очко
А когда они пришли к ручью и наполнили ведро водой, эта Малявка своей бесхитростностью невольно заставила его уже окончательно признать себя подлецом. Правда, не сразу.
Присев на бережок и усадив его (точно это была его инициатива, а не ее — поэтому он даже не подумал воспротивиться) рядышком с собою так, чтобы и ему и ей было можно видеть в воде свои отражения, она какое-то время молча и с напряженным ожиданием наблюдала, как и что эта притихшая и прямо смотревшая на них из глубины прозрачного ручья пара сейчас начнет делать. Но так как пара эта — чугунно выпрямивший спину летчик и уткнувшаяся подбородком себе в колени девчушка с остро поднятыми мальчишечьими плечами долго ничего не делала, продолжала сидеть сиднем, будто не живая, и даже не замечая, что в воде вовсю уже забегали черные длинноногие пауки, Малявка вдруг, не меняя позы, чтобы, верно, не спугнуть этих двух подводных истуканов, казалось, позабывших о себе и о времени, схватила попавшийся под руку голыш и с каким-то непонятным ожесточением запустила его в воду. Кирилл удивленно поглядел на нее, но ничего не сказал. Промолчала и она, видно, устыдившись своего ребячества. Потом, снова уставившись с надутым видом в воду, в которой, как только разошлись круги, опять появилась эта чудовищно невозмутимая, будто скованная параличом пара, вдруг произнесла каким-то прогорклым голосом:
— Не интересно, правда? Ни капельки не интересно, — и тут же, без всякой связи, добавила: — Хотите, я вам буду носовые платки с подворотничками стирать?
Во фронтовой авиации среди девчат это было принято — стирать носовые платки и подворотнички кому-нибудь из приглянувшихся летчиков, так как летчиков на аэродромах было сравнительно мало, а девчат — хоть пруд пруди, и многие из летчиков на это шли, хотя и рисковали, а после, было дело, даже каялись: ведь если девушка бралась постирать даже что-то по мелочи (обычное белье, не мелочь, стиралось в прачечных и выдавалось летчикам прямо в бане), значит, она или уже была близка с этим летчиком, или на эту близость явно рассчитывала. И вот Малявка, если это у нее была не блажь, предлагала Кириллу, видно, то же самое, и это было бы не так уж, пожалуй, страшно, если бы при этом она сделала значительное лицо и поиграла, как другие, глазами. Тогда можно было бы просто посмеяться над ее предложением или даже оскорбиться и разругаться в пух и прах. Но в том-то и беда, и Кирилл это чувствовал, что эта самая Малявка предложила быть у него добровольной прачкой вовсе не так, как другие, с дальним прицелом, а как-то ненароком и до того наивно и бесхитростно — может, всего лишь для того, чтобы только не отставать от других и походить, как все, на женщину бывалую, — что отказать ей сейчас, когда он и без того считал себя перед нею кругом виноватым, было бы с его стороны просто жестоко, и он, не зная, на что решиться, уже буквально застрадал, хотя и продолжал сидеть все в той же напряженно-стылой позе, уставившись глазами в воду. Он понимал, что если согласится, то все равно свою вину перед нею не искупит, больше того, усугубит, а ее, Малявку, сделает в своих руках игрушкой, а в глазах людей — посмешищем. Ведь если бы он любил ее, а не другую, и не был бы предан всей душой той, другой, тогда бы и рассусоливать было нечего. Но он не только что нутром, но и кожей чувствовал, что не любит ее и никогда, наверно, не полюбит, хотя, когда она сейчас была вот тут, с ним рядом, и как-то пристыженно, чисто по-мальчишечьи сутулила свои острые плечики, чем-то все же влекла его к себе и волновала, и он, хотя и бессознательно, помимо своей воли, был бы даже не прочь опять расцеловать ее, если бы она вдруг снова, как тогда, в первый вечер, неуклюже ткнулась ему головой в грудь и замерла, не видя и не слыша ничего вокруг. Но Малявка в грудь ему не тыкалась, продолжала сидеть молча и неподвижно, с остановившимся взором, и было в ее хрупкой угловатой фигурке столько чего-то горького и неутешного, что Кирилл, глянув, наконец, раз за разом на нее украдкой, точно в противном случае мог замутить воду в ручье, вдруг поднялся на ноги, со звоном ухватил ведро за дужку и сказал грубовато, как если бы из-за нее ему сейчас приходилось прыгать из самолета без парашюта:
— Нечего тут рассиживаться, пошли. А то мне еще к Шельпякову. А за платками завтра в землянку придешь. Я приготовлю.
Кирилл, конечно, был уверен, что от радости Малявка подпрыгнет до неба, но она сказала:
— В землянку не пойду.
— Что?
— В землянку, говорю, не пойду, товарищ лейтенант.
В Малявке, несмотря на ее мальчишескую угловатость и чисто мальчишеские выходки, зрела женщина, и эта женщина сейчас и отказывала Кириллу в том, в чем и должна была отказать, и Кирилл, наконец, это понял и больше удивляться не стал.