И ветры гуляют на пепелищах…
Шрифт:
Выпить из черепа поверженного противника более почетно, чем даже вырвать и съесть теплое сердце пораженного зверя, дающее звериную силу. Пить из черепа врага значит держать в своей руке его душу, не давая ей воссоединиться на том свете с общиной предков. Раньше в Ерсикском замке на пиршествах не лакали пиво из черепов убитых врагов. Не было такого в обычае и в соседних краях, в Литве и у земгалов. А сейчас вот на катеградском столе в ряд стоят шесть, а то и все семь черепов. Тевтонский, что ли, обычай? Недаром приходилось слышать: тевтонские налетчики ничем не лучше оборотней и упырей».
За три дня, проведенных
Самое время было Юргису пожалеть о легкомысленном, глупом своем поведении, о необдуманном стремлении свидеться с катеградским книжником. Рано позабыл он, что не только свет сменяется тьмой и восход закатом, но и в людских делах добрые устремления меняются на жестокие. Не зря предупреждали его близкие к епископу полоцкому люди: вспоминая вчерашнее веселье, не полагайся на завтрашний день.
Вошли дудочники, рожечники с берестяными дудками и козлиными рогами, а также играющие смычком на гиге (вроде лука с натянутыми струнами), кокле (русский назвал бы ее гуслями), тридекснисе — металлическом треугольнике с бубенцами и барабанщики. Остановились поодаль.
— Слуги, несите лавки! — повелели из-за стола.
Парни в посконных рубахах и котах потащили через дверной проем длинные лавки из расколотых пополам стволов с ножками из сучьев. Музыканты и дудочники расселись.
Зазвенели кокле, раскатились в зале голоса музыкантов, ауканье, прищелкиванье. Словно весенним утром перекликались в роще птицы, радуясь жизни. Ударял барабан, как будто дятлы стучали наперебой в самый разгар своей любовной поры. Играли музыканты чужой, незнакомый Юргису напев. Немного походил он на праздничную музыку, какой в Полоцке, на вечевой площади, встречали возвратившихся с брани дружинников, что прогнали напавших для грабежа недругов.
Знать бы хоть, что они тут славят, в Категраде. Не доблесть же тех, кто схватил его, Юргиса-поповича. Может, музыканты призывают людей готовиться к большим предстоящим делам? Может, выйдет сейчас и сказитель, начнет геройскую песнь…
— Хватит! Хватит трещать! — крикнул сидевший по соседству с монахом широкогрудый, важного обличья латгал. — Языческая музыка режет слух служителя церкви святой Марии! Если нет у правителя музыки, угодной католическому богу, пусть проваливают!
— Вон их! — задрал бороду правитель. — Во двор! И подведите полоцкого лазутчика!
— Иди! — подтолкнули Юргиса сторожившие.
— Не здесь! Не здесь! — вскочил монах. — С ним я сам поговорю. В моей келье…
«Значит, есть уже у тевтонского черноризца и своя келья
И верно, оказалось у монаха в Категраде подобие кельи; устроили ее в бывшей обители православного священника, в церковке, с которой снесли только луковицу купола и взамен водрузили католический крест. Сохранились от старого — окованная дверь, узкие, со ставнями, окошки, внутри — стена, ранее увешанная образами; ныне не осталось и следа от иконостаса, от богоматери и святителей в золотых окладах. Наверное, золото поделили как военную добычу: так случилось в ерсикской православной церкви.
В Полоцке приходилось Юргису встречать беглецов из других княжеств, из иных монашеских общин, и слышал он от них страшные рассказы о междоусобицах меж последователями разных церквей. Рассказывали: друг другу вцеплялись в волосы, себя только одних провозглашая праведными ревнителями веры Христовой, и со страстью хищников уничтожали церковники ложные, по их убеждению, евангелие и святые писания, и с подобным же рвением — и людей, кто проповедовал несозвучные им заповеди. Беглецы говорили, что своими глазами видели костры, разложенные победителями из «языческих» алтарей и икон. И костры горели, пока не рассыпался в пепел последний свиток, содержавший, как полагали победители, бесовскую мудрость.
«Видно, позвал меня тевтон, чтобы перед лицом моим сжечь размноженные в полоцком епископстве православные молитвы, — решил Юргис. На столике, рядом с подсвечниками, и вправду лежала стопка пергаментных тетрадей, исписанных разными письменами. — Кто же станет жечь? Слуга, сторонний палач или сам черный тевтон?»
— Поткрепис… — Оказывается, тевтон знал немного по-латгальски. Понимал и сказать мог что попроще. Верно, был он из миссионеров, скорее всего из цистерцианцев, коих специально готовили в Даугавпилсском монастыре проповедовать среди православных. Цистерцианцы эти, по слухам, усердно обучались местным наречиям, чтобы обходиться без помощи толмачей, хотя раньше на торжищах вдоль Даугавы, как и в городах южной и западной сторон, водилось немало знатоков, говоривших на разных языках. Они помогали в торговых делах и знали множество тайн, которые людьми умелыми покупались, продавались и в дело пускались.
— Поткрепис, — повторил монах, и дружинник, стороживший Юргиса, подал ему ломоть хлеба и кувшин воды.
«Отказаться? Принять угощение недруга — не то ли самое, что подать ему руку для примирения? Хотя горбушка да вода — не угощение. Скорее подачка убогому, изгнанному родом или правителями бродяге, чтобы не умер он с голоду перед чужой дверью и тем самым не призвал к месту своей смерти духов мщения, упырей и оборотней».
Хлеб был кислым, с отрубями, налипал на зубах. Но Юргис успел проголодаться и стал с жадностью жевать подгорелую краюшку.
— Эсчо вод? — спросил монах, когда Юргис отнял от губ опустошенный кувшин.
— Хватит.
— Корош. Путет кофорит. — Однако сесть монах Юргиса не пригласил. Дальше он заговорил по-своему, а Юргису слова его передавал толмач.
— Зачем отвязал от столба осужденного врага веры?
— У него на лбу не было написано, кто он таков. А божий закон требует, чтобы земле отдали, что ей причитается. Всякое живое создание наделено своей душой, и ей полагается свое. Если веревку свили, чтобы обвязать воз, нельзя кидать ее в грязь или вязать свиней.