И ветры гуляют на пепелищах…
Шрифт:
— Храни бог твоего коня, что так охотно щиплет траву, — добавил он еще, сам же жадно косился на дорожные сумы Юргиса, плетенные из лыка, раздувшиеся от ковриг и кульков с едой. Губы паренька подрагивали, кадык дергался. Наголодался, надо думать, и при виде съестного слюнки потекли.
«Совсем как Степа тогда…»— промелькнуло у Юргиса.
И правда, натяни парень на себя звериные шкуры, в каких был Степа, когда вытащили его в тот раз из берлоги, — незнакомца вполне можно было назвать Степиным близнецом.
— Спасибо на добром слове, — ответил Юргис и усмехнулся — И за конягу моего тоже. — Привстав на колени, подтянул поближе суму со съестным и пригласил оборванца присесть. — Отведаем что бог дал. Издалека идешь, верно?
— С Унгуров,
Крепко ухватив протянутый ему ломоть хлеба, парень рывком поднес его ко рту, впился зубами. Откусив, проглотил, почти не жуя, сразу откусил еще.
— Видно, сосед, ты еще не подкреплялся нынче. — Юргис ощупал кулек с бобами, зачерпнул горсть, передал голодному.
Чем больше вглядывался в него, тем больше сходства замечал между ним и Степой. Даже нос был так же приплюснут.
— Нет, не ел.
— И далеко путь держишь?
— Далеко… А может, и не очень.
— Как понять?
— Да так просто. Брожу — гляжу, где бы пристроиться. Где тепло и котел не пустой. Ищу вольного человека с крепкой крышей над головой, с сильной родней, что может выручить в тяжелый час.
— Иначе сказать, ходишь по свету, ищешь хозяина. Так?
— Так.
— Своих лишился?
— Нет у меня своих. Один, как сухая лесина.
— Как сухая лесина… — повторил Юргис, ожидая, что еще скажет незнакомец.
— Брюхо бродит, хлеба ищет, — немного помолчав, заговорил тот. — Который год уже у людей в этих местах с хлебом хуже некуда. Надо думать, опостылели люди богу, а может, хозяйки, вынимая хлебы из печи, клали их навзничь, а этого матери Дома и Полей не любят. В наших краях ведьмы голода таращатся изо всех углов. По весне люда вслед за отощавшей скотиной выходят на луга, дочиста выщипывают молодые хвощи, всякую съедобную траву, собирают вороньи яйца, ловят кротов, сорок, варят похлебку из крапивы. Старые да слабые кругом все повымирали, дети большей частью тоже, а кто выжил — ползают как мухи. Землю, лес, озера, реки, надо думать, ведьмы заколдовали. Куда ни глянь — сухостой и труха.
Зато заморские господа в подворьях живут сыто. У немчиков в закромах и погребах хватает и того, что взращивают люди, и того, что дают матери Леса и Воды. Крестьянам, чтобы не протянуть ноги, не остается ничего иного, как идти к немчинам в батраки.
— Так-таки ничего иного?
— Немчины в свой котел не положат мясо с запашком. — Казалось, парень не слыхал вопроса. — Тухлятину бросают собакам или холопам. Всего у них вдоволь — бобов, которые они неизвестно почему окрестили свиными, и серого гороха, и отрубей на варево для батраков. А если человек раз в день сытно ел, он с ног не свалится. Даже если тяжести будет таскать — не надорвется. Хотя и вся жизнь человеческая — одна сплошная тяжесть, с первых дней до гробовой доски. Взять хоть мой род. Почитай, все мужики нашли свой конец под грузом на горбу. Валили лес, перетаскивали валуны и карчи, таскали лен из мочил. Правда, вот бабкиному брату выпало встретить смерть свою в бане на полке. А сводная сестра матери по отцу дожила до преклонных лет. Не было сходки, посиделок или поминок по заколотой свинье, где бы не зашел разговор о матушке Медне. В молодости похитили ее налетчики, бросили на седло, повезли в Литву. А она обвела их вокруг пальца, ночью сбежала и по звериным следам добралась до селения…
— Ну, вот и поговорили, и мерин мой насытился, пора трогаться дальше, — поднялся Юргис. — Мой путь вверх по Даугаве, а тебе сосед, сдается, в другую сторону?
— А мне все едино. Я бы охотно и с тобой… Сбегал бы к ручью, когда пить захочешь, мерину нарвал бы травы. У Будриса руки ловкие, глаза зоркие…
— Глаза — это ты верно. Полные сумы мои сразу углядел, — усмехнулся Юргис. «А живется парню нелегко. И на Степу он все же смахивает».
— Ну, Будрис, пусть будет по-твоему. Пойдем вместе, пока не надоест. Я, видишь ли, герцигский церковный книжник и в занятых тевтонами местах на меня могут смотреть косо.
— Косо? — переспросил Будрис.
«Похоже, ладный парень», — пристроив сумы, Юргис забрался в седло.
Они пустились в путь по тропе, навстречу течению Даугавы. Изредка останавливались, чтобы отдохнуть.
Перешли вброд речку Неретку, обогнули разрушенные поселки и, разговаривая, уже приближались к границе Гедушей. Будрис оказался неуемным разговорщиком. Расспрашивал, а больше все сам говорил. И рассуждал.
— Те три Лаймы, что бродят по свету, распоряжаясь судьбами людскими, теперь, я слыхал, разделились, и в наших краях осталась одна из них, третья, та, что приносит зло, — рассказывал Будрис. — Две другие — ну, та, что дарует все лучшее, и вторая, что дает просто добро, гуляют, видно, по ту сторону Даугавы. По земгальским и литовским равнинам. Одаривают свободных землепашцев. На тамошних землях собирают будто бы урожай сам-девят. На заливных лугах пасется такой скот, что вымя по земле волочится. Каждому взрослому мужчине дают коня с седлом и коваными удилами. А каждая девица в поре невесты получает дойную корову и пару белорунных овец. Обо всем важном в их жизни земледельцы судят сами на своих сходках. И торговые гости у них честь по чести обменивают на их добро железо и медь, ничего не утаивают и не обманывают.
Говорил он и о других счастливых землях.
— Путь туда через вековой лес могут прорубить те, кому посчастливится завладеть волшебным мечом с письменами на клинке. Оттого-то все знатные люди этого берега, все правители замков пытались заполучить побольше мечей с надписями. А сейчас, угрожая петлей, мечи хватают тевтонские латники. Боятся видно, что оружие герцигских кузнецов может нести на себе заговорное слово.
— Ну и умен ты, сосед. Искатель счастья, вернее.
— Да зови соседом, — откликнулся Будрис. — Я же сказал: брюхо бродит, ищет хлеба. Когда кругом шныряют песиголовцы, и крестьянин не знает, можно ли выйти в поле, боится, что посев не принесет урожая, — перестали соображать люди, кому молиться, кому жертвы приносить, кому служить. Послушай, церковник! — коснулся он руки Юргиса. — А не сделать ли нам крюк? Вглубь, мимо большого бора, до озера. Слыхал я, что в чащобах там на островах укрываются вольные люди, они не хотят служить ни тевтонам, ни своим вотчинникам. В Гедушах говорят…
— В Гедушском замке? — Казалось, Юргиса коснулась горячая ладонь. — Ты бывал в Гедушах?
— Той весной.
— Что там, как живут?
— Живут, как жили.
— А в замке что? — Юргису хотелось услышать о ней, — В свое время была у гедушского правителя дочь Дзилна. Говорили, собиралась она… отдавали ее в жены немецкому латнику.
— А что ей станется? Ест парную дичь, жирный творог, пьет свежее молоко, умывается соками. Носит рижские наряды и плодит детей. Только в Гедуши нам не с руки. Из замка на острова весть о нашем приходе долетит как на крыльях ветра. Да еще приукрашенная. Русский священник, мол, водит дружбу со знатью. А простым людям от знати приходится беречься. На островах же народ, по слухам, живет твердый как кремень.
— Вот оно как… — Юргис перегнулся, чтобы поправить стремя. Нет, Будрис — не Степа и не близнец его. Может, он и не Будрис вовсе. Может статься, в Круста Пилсе… Не зря же сказал тевтон: «Духу господа никогда не возобладать в человеке, если плоть грешна…»
— Нет уж, давай-ка прямо. На Герциге…
Над Ерсикским холмом лежало черное, грозное небо. Резкий ветер гнал вереницы облаков, кружился над холмом, над пепелищем города. Гиевно клокотавшая Даугава захлестывала берега, взбивала иену близ места, где стоял ранее замок. Казалось, земля, небо, вода и воздух стремятся запугать человека, чтобы не ходил он туда, где высился некогда вызывавший восхищение город с сотнями домов, с церквами и сторожевыми башнями, со знаменами. Даугава и само небо гневаются, видя на месте знаменитого замка деревянные строения, жалкие и убогие, словно на задворках опустошенного войной и чумой края.