…И все равно - вперед…
Шрифт:
Клуцис даже облизнулся от полноты чувств. Гринис почувствовал, как в нем все переворачивается от злости. Еще тогда, во время отчаянного побега, Клуцис показался ему не особенно симпатичным. Никого близко не зная, он и не возражал, что делать — случай свел. Времени не было, приходилось полагаться только на доверие к человеку, на то, что все-таки это соотечественник. Уже в дороге Гринис узнал, что Клуцис служил шуцманом, хотя только, как он сам поспешил объяснить, всего лишь спекулянтов на Рижском вокзале ловил. «Помогал фрицам народ голодом морить», — зло отрезал Гринис. Клуцис продолжал оправдываться, что он всех отпускал, «попугав», только пустяковую пошлину взимал. Дружок его туда затянул, рассказав, что водки там хоть залейся. А в возчиках ходить уже никакого расчета не было. Клуцис до пятнадцати лет проторчал в четырехлетней школе, потом ограничился этим образовательным цензом, уйдя в ломовики. Вот была житуха — заработок десять латов в день, каждый вечер выпиваешь самое малое поллитровку. И по сей день бы еще честно правил своим овсяным мотором, не начнись эта «заваруха». Прельстившись шуцманской должностью с возможностью нить водку, «вляпался, как телок в дерьмо». Спустя год немцы его и еще таких же, повинных в подрыве экономики, посадили.
«Самому-то себя дай бог до дому дотащить, без фузеи», — подумал Гринис. И тут снова в ушах его загудели голоса собеседников.
Клуцис:
— Эта дурость никогда добром не кончается. Ребята говорили — все к дьяволу идет, и нам туда же дорога. Зато хоть погуляем. Один начисто сгорел. Говорю тебе, дым изо рта, из носа пошел, весь синий сделался и дух вон. Смотреть муторно было, будто говяжьи легкие…
Модрис тянул свое:
— И девок можно по вагонам щупать.
Клуцис презрительно:
— Которые так в мыле даже ходили. Меня на это бабье с самого начала не больно тянуло. Ну их к бесу. Я уж два года в ломовиках проработал, водку пил и курил не хуже других взрослых, а с бабами еще не знался. Только начни за юбку хвататься, оглянешься — уже жена на шее и поганец орет всю ночь. А старшие дружки все меня обхохатывают: «Дитеночек ты еще, да как тебя за мужика считать, если ты еще ни с одной не спал». Ну, коли такое дело, надо сделать все как положено. Пошли как-то вечером с дружком Густом, он вдвое старше меня был, закатились на Кузнечную. Подцепили двух. Одна старуха, другая смазливая. Я говорю, заплачу, сколько надо, но чтобы молоденькая была моя. Густ молчит, у него карман тощий, жена все выскребает. Купили по бутылке и айда в заезжий двор. Взяли комнату. Для начала, понятно, дернуть надо. Ну и дернули, так что все туманом подернулось. Такой туман, ничего не соображаю. Наутро голова болит, мутит. Весь день езжу и думаю: «Ну, правильный я теперь мужик или еще нет?» Ничего вспомнить не могу, что было, как было. Целую неделю голову ломал, а потом как начало резать! Побежал к доктору. Тот и запел: «Да как тебе не стыдно, такой молодой и уже такую болезнь схватил!» Тут я и понял, что, стало быть, уже не невинный, если больной. Старики меня хвалить, молодец, малый, говорят! Густу завидно стало, он смеется — подпоил меня, говорит, и подсунул старую ведьму, а сам за мои денежки с молоденькой. Уж и хороша, говорит, была. Ну, думаю, такое дело, надо одному распробовать, в трезвом виде. Вылечился, пошел и в точности такую же молоденькую сговорил.
— Ну, и как эта понравилась? — жадно спросил Модрис.
Клуцис понес похабщину.
Гринису хотелось заорать: «Да заткнись ты, боров!» Но он молчал, столько уж пакости навидался. Но свет ведь и в глубокой тьме пробивается, и человек, он нечто выше какого-то жалкого насекомого. Какие необъяснимые противоречия сплетаются в ходе жизни! Будто клубок разматывается день за днем, глядишь — в привычной серой пряже вдруг яркий гарус сверкает. Глаза обращены к солнцу, а ноги часто по топкой грязи бредут. А если человек совсем увязает, если душа его уже не взыскует света? Аристотель вон считал, что чувство прекрасного главное, что отличает человека от животного. Неужели в этом словесном потоке, в этом извержении нечистот, можно различить хоть крупицу прекрасного? А еще был философ, француз Блез Паскаль, так тот сказал, что человек немыслим без мысли — иначе это уже камень или скот. А может быть, все же в этих разговорах пробивается какая-то мысль — крошечная, чуть заметная, хоть вонючая, но мыслишка? Тогда они все же не камни, не животные, а люди.
Он вздохнул. В сердце что-то встрепенулось. Слух уловил и донес до сознания какие-то слова Клуциса:
— Ну, тут мы поддали…
Где-то поблизости замычала корова.
— Ух ты! — прервал свой треп Клуцис. — Если тут пастухи… так они на нас могут выйти!
Никто ему не ответил. Клуцису уже не хотелось громко балабонить, да и Модрис побелел от страха. Цабулис пребывал все в той же полудреме, полубеспамятстве, тогда как Гринис блуждал где-то в своих мыслях. Дни, годы, смена времен, идет к закату человеческая жизнь. И он когда-то видел рогатое стадо на краю болота, слушал, как журавли уносят и приносят полдник. Дни и годы — вёсны, лета, осени. Сияющим цветком расцветало солнце на тусклом сером небе, и с сырых лугов навстречу ему сияло золото калужниц. Одуванчики лезли из земли, наливались белым соком, задорно обнажали свою золотистую головку, седели и рассевали по ветру пушистые семена. Они летели высоко над полем и заносили жизнь далеко-далеко. Куковала кукушка, и пахло навозом. Как счастлив он был, когда ему доверили воз. Из хлева выехал так осторожно, что ступица телеги ни за что не задела, доехал до поля, а возвращаясь, пустил коня рысью, стоя в телеге. Так здорово, так лихо, будто пребывал на ристалище в древнеримском цирке, даже смех разбирал, когда взрослые кричали: «Эй, парнишка, упадешь под колеса!» Ах эти дни! Запах хлева, ноги вечно в цыпках, мыканье стада, и как трудно вставать рано утром! Любая мелочь казалась целым событием, любая песенка заполняла весь мир. Было нелегко, но было много солнца, много смеха и веселья почти из-за ничего. Маленький рижанин у большого хозяина. Первые тяжелые послевоенные годы, а в деревне
Одно-единственное горе угнетало этого почти совершенного человека — с детьми было плохо. Бренного богатства хватало, можно хоть полдюжины пустить по свету не с голой задницей гулять, а седьмому, который лучше всех себя в хозяйстве проявит, усадьбу оставить. Земли было с триста пурвиет, и земля-то какая, будто сало. Женился хозяин на своей двоюродной сестре с другого конца волости, тоже единственной наследнице большого хозяйства, и смог ее приданое обменять на хорошую землю подле себя. Так что у него было что-то вроде целого имения. С большой радостью ждали первенца. Вроде как появления престолонаследника, ведь со временем ему предстояло владеть просторами «Малых Камуров». Соседи из усадьбы на взгорье были голодранцы. «Большие Камуры»? Одно название, что большие. Владелец «Малых Камуров» переплюнуть мог через их владения. Потому-то в округе и перешептывались злорадно, что у гордеца с сынишкой не все ладно. «Не задался, умом тронутый». Хозяин знал, что люди болтают, хотя в глаза ему сказать этого никто бы не осмелился. Он ждал второго сына. У того была «водянка в голове», и врачи ничем не могли помочь. Хозяин привез доктора из дальних мест, — этот был широко известен, на язык и поступки несдержанный, но врач толковый. Вдруг поможет, хоть совет даст, чтобы с третьим все ладно получилось. И вот с этим доктором хозяин на своей половине жуть как повздорил. Гринис в саду яблоки собирал и слышал, как выскочивший на веранду врач еще обернулся и крикнул: «Скоты, выродки чертовы! Ради богатства кровосмесительствуете, а потом удивляетесь, что вместо детей крокодилы родятся!» Гринису показалось, что в этих Докторовых словах прозвучало что-то такое неприличное, что только рижские уличные мальчишки себе позволяли, но слова эти запомнились. Хозяйская половина показалась ему вдруг покойницкой, откуда в самый жаркий полдень веет холодом смерти и тлением. Он старался держаться от нее как можно дальше. До самого отъезда в Ригу спал в клети, хотя все уже перебрались в теплое помещение. Как-то в молотьбу, повозившись со снопами, он увидел ночью во сне, что из хозяйской половины вылезает страшный крокодил и хочет сожрать его. Вопя дурным голосом, Гринис вскочил и в страхе не знал, куда ему кинуться. Хозяин не утратил своей величественной выдержки, но на доктора подал в суд. Что это еще за слова! Он, владелец «Малых Камуров», не прелюбодействует, а живет в законном браке, священником венчанный. А если врач не большой умелец, чтобы вылечить несчастного ребенка, то и не смеет честить его крокодилом. Что там с этим судом было, Гринис не узнал, уехал в Ригу. Но он уже сумел заглянуть в самые темные глубины жизни — и получил отвращение к тому, что там таится…
Солнце уже било в лицо. Гринис встряхнулся. Стало теплее. Болтуны угомонились и задремали. Спокойно дышал и Цабулис, хотя время от времени постанывал. И Клуцис покряхтывал… знать, дорвался во сне до желанной бутылки. А Модрис блаженно улыбался. Странно, во сне с него как будто спадало все пакостное, лицо обретало дурашливое выражение — просто добродушный парнишка. На губе его пристроилась какая-то букашка. Модрис заморгал и вытянул пухлые губы, будто собираясь послать воздушный поцелуй. Гринис вздохнул. Что ему сейчас снится? Может быть, вновь переживает томление первой любви, бурный трепет молодого сердца? А у него сердце щемит. Но это не было болезненным. Бодрящий осенний воздух легко вливался в грудь, и мысли снова улетели куда-то далеко. Душа стала легкой, отрешенной, сладкая усталость охватила все суставы, но уснуть он так и не смог…
В такой вот полудреме Гринис пробыл несколько часов, пока не погрузился в глубокий сон и не проснулся от вечерней прохлады. Кусты уже отбрасывали длинные тени. Скоро закат, впереди новый тяжелый переход. Гринис принялся расталкивать товарищей. Те просыпались, дрожа от холода, злые. По-настоящему не отдохнули ни Модрис, ни Клуцис, но торчать в этом болоте радости мало, и они с готовностью стали собираться. Цабулис все был какой-то странный. Вот он скрючился и закряхтел, как это делают пожилые люди, когда надсядутся от тяжелой работы. Гринис стал делить хлеб, Модрис внимательно глядел на его руки, сразу видно, есть парню охота. Клуцис, позевывая, потянулся всем своим громадным телом.
— Ух, как кости затекли! Сейчас бы косушку и краковской колбаски кружок. — Потом повернулся к Гринису: — Что ты крошками да щепотками, будто в аптеке снадобье готовишь? Хлеб лучше в брюхе нести, чем на спине.
— А что завтра есть?
— Да тут и есть нечего! Ночью на какую-нибудь усадьбу выйдем, разживемся, уж будто литовец корки пожалеет. А может, мы уже и в Латвии. Сейчас подзаправимся — и порядок. — Клуцис снял с пояса флягу. — Вместо водки придется водой запить.
Заметив радостное выражение лица, с которым Модрис воспринял предложение Клуциса, Гринис решил, что на сей раз надо высказаться решительнее.
— Не знаю, где мы находимся, но ясно, что вокруг армейские части. Может быть, фрицы отступают, и мы угодили в самую мешанину, неделя пройдет, пока выкарабкаемся. Если будет что в рот положить, то перебьемся. А если голод заставит побираться, то под самый занавес петлю на шею заработаем.
Клуцис запыхтел. Он даже не вник в смысл сказанного, уцепился лишь за то, что не понравилось.
— Ну и трус же ты! Через Германию, через Польшу прошли… а теперь…
— Сейчас опасности больше, чем раньше.