И взошла звезда полынь
Шрифт:
звучал невысокий голос. Этот голос Батуринцев узнал бы теперь из сотен других. Это читала стихи та сестра милосердия с серыми глазами, при виде которой сердце Батуринцева упало и взлетело вновь. Это был голос той, которая так мило смутилась и смешалась с подругами.
После выступления было чаепитие. Батуринцев и на этот раз чувствовал себя гимназистом, который хочет, но не решается подойти к барышне. К любой другой он сейчас подошёл бы, заговорил, но к этой… Чуть поодаль, оказавшись вне остальных, стояла самая по виду молоденькая из сестёр милосердия. Невысокая, с толстой русой косой и таким задорным русским лицом, что не заговорить с нею было невозможно, она словно притянула Батуринцева. Он подошёл:
– Не имею чести знать вашего имени, сударыня, – начал Батуринцев.
Барышня
– А, это вы, господин штабс-ротмистр? Мы ведь с вами виделись вчера? Это ведь вы проходили, не так ли? Господин Батуринцев, если я правильно запомнила.
– Точно так. Вы запомнили совершенно верно, – улыбаясь, ответил Батуринцев.
– А моё имя Светлана. Светлана Непринцева.
– Чрезвычайно рад познакомиться, мадмуазель Непринцева. Спешу выразить своё восхищение и признательность. То, что услышал и увидел я сегодня, превосходно. Но скажите: кто всё это затеял? Кто автор этого удивительного действа?
– О! Это наша Варенька! Варвара Вишневская. Та, что Блока читала. Она восхитительно читает, не правда ли?
И тут, оглядевшись по сторонам, Светлана заговорщицки прошептала:
– Вы знаете? Она ещё до войны была известна в редакциях. Правда, тогда она подписывалась «Азъ Ультор». Только Варенька не любит об этом вспоминать и не любит, когда ей об этом напоминают. Она ведь и сегодня не прочитала ни одного своего стихотворения. А всё Блок, Тютчев, Пушкин. Ой! Что же я наделала?! Я, кажется, проболталась! Варенька ужасно расстроится и рассердится, если узнает, что я вам всё рассказала. Бога ради, не давайте ей понять, что вам это известно. Пообещайте! Пообещайте, господин штабс-ротмистр.
– Я буду нем, как камень. Обещаю, – заверил её Батуринцев. Он с трудом сдерживал улыбку. Эта девочка удивительно напоминала ему его младшую сестру, Нину-егозу, как называли её дома.
– Учтите: я вам поверила, господин Батуринцев, – строго сказала Непринцева и упорхнула.
К Вишневской Батуринцев всё же подошёл. Вновь представился. Назвала себя и Варя. Разговор вёлся обычный, ни к чему не обязывающий, но Батуринцеву хотелось, чтобы длился он бесконечно. Он старался продлить его, чтобы разговор продолжился, он вернулся к давешнему выступлению сестёр милосердия. Сознался, что стихов прежде почти не читал да и не любил, что вполне сознаёт себя мало смыслящим в поэзии и искусстве. И в конце концов сказал:
– Об одном сожалею: не было здесь моего полкового приятеля Радиковского – вот, кто был бы благодарным слушателем! Интереснейший человек! Пришёл вольноопределяющимся, получил офицерский чин. А ведь мог и в Петрограде остаться. Готовился стать учёным, один из лучших учеников профессора Одинцова.
Варвара заинтересовано спросила:
– Вы сказали: ученик профессора Одинцова? Как же тесен мир! Дочь профессора, Татьяна Одинцова, моя гимназическая подруга. Кажется, она единственный человек, который понял меня и не осудил моего решения стать сестрой милосердия и приехать сюда.
Пора было прощаться. Варвара протянула Батуринцеву руку. Он заметил на кисти маленькую родинку между большим и указательным пальцами, и ему нестерпимо захотелось прижаться к этой родинке губами, застыть и тем выразить своё восхищение барышней, её поступком, серыми глазами и обволакивающим голосом. Но он лишь коротко пожал руку.
Но с этого времени Батуринцев всегда искал случая увидеться с Варей, перебросится с ней несколькими фразами, а то и просто наблюдать со стороны, как она, сосредоточенно сжав губы, перевязывает раненых, поправляет подушки. В такие минуты он ловил себя на том, что по-юношески ревнует, что ему, как гимназисту, хочется оказаться на месте раненого, чтобы только его головы, его лица, его рук касались пальцы Вари, чтобы мог он видеть родинку между большим и указательным пальцами.
Варя же не выделяла никого из офицеров. Она не избегала их общества, поддерживала разговоры, но всем своим видом давала понять: она здесь лишь для того, чтобы перевязывать раненых, помогать врачам – и ни для чего более. Только по вечерам она старалась уединиться, сидела в задумчивости, а то делала короткие записи в своём блокноте и вызывала удивление других сестёр тем, что почти не писала писем. Впрочем, порой она бралась и за письма.
«Милая Татьяна!
Пишу тебе, ибо больше мне некому рассказывать.
Мои домашние, ты знаешь, не одобрили моего решения уехать сестрой милосердия и на письма отвечали сухо. При этом я знаю, что оба раза писал папа (он всегда был мягче и добрее maman), мама даже не притронулась к перу. И потом: что я им скажу? Что война ужасна? Это ясно и так. Что я все же рада тому, что попала сюда? А я и впрямь рада. Только здесь, среди гноя, крови, вони от испражнений (не тушуйся – я ко многому привыкла) я поняла, как ничтожны все наши литературно-художественные экзерсисы и споры в сравнении со вселенским горем и страданием. Ужам и тоска в глазах солдата (читай – крестьянина), у которого ампутировали правую руку, перевешивает наши декларации вместе взятые.
Знаешь? У нас здесь в сёстрах милосердия великая княжна. Не стану называть её имени, ибо опыт военный научил меня: письма отсюда часто читает не только адресат. Не буду называть её, так как может статься, что ТАКАЯ огласка ей будет неприятна.
Княжна – ангел. Она смущается титулования «ваше высочество» и просит, чтобы её называли сестрой. Она ангел и послушница одновременно. Выполняет самую грязную работу: перевязывает, выносит судна. И это с такой ангельской кротостью, с таким добрым взглядом и врачующей улыбкой, что раненые начинают меньше стонать, словно стесняются боли своей. Он и крестятся на неё, как на ангела.
И всё же нет-нет, да вспомню я свои литературные штудии. Но теперь твёрдо знаю: если Господь сподобит меня написать что-либо, я напишу об ЭТОМ.
Ну, прощай! Слышу грозный рык хирурга нашего, Сергея Борисовича. Добрейшей души человек. Но рычит и грозный вид на себя напускает, чтобы страдания свои и чувствительность скрыть. Сергей Борисович рычит, значит, пора перевязывать раненых».
Сложив лист вчетверо, она спрятала письмо в своей сумке и поспешила на зов доктора. Весь остаток дня пришлось ей находиться при раненых, только вечером она смогла вернуться к начатому письму и села его перечитывать.
Лампа коптила, слабый огонёк её прыгал и мерцал, и приходилось до боли напрягать глаза. Варя перечитала письмо, решила, что ничем более дополнять его не стоит, запечатала конверт и вышла на воздух.
В сумерках виднелась фигура офицера. Варя узнала Батуринцева. Первым порывом было уйти, вернуться под душный кров, но потом какая-то сила толкнула её вперёд, заставила окликнуть Батуринцева:
– Господин штабс-ротмистр, что это вы сумерничаете здесь?
Варя старалась говорить задорно, тоном человека равнодушного, но лёгкая дрожь все же предательски сквозила в её голосе. Будь Батуринцев проницательнее, он уловил бы её, но штабс-ротмистр сам изо всех сил старался унять дрожь в своём голосе:
– Вечер больно хорош, мадмуазель Вишневская. Вы не находите?
– Вечер замечательный. Хочется смотреть на небо и молчать.
– Вам хочется молчать? А я вот решил дерзнуть просить вас прочитать стихи.
– Вы же не любите стихов, считаете это занятие пустой тратой времени, – лукаво улыбнулась Варя.
– Что же вы старое поминаете, Варенька. Кто старое помянет… Сами знаете.
Батуринцев назвал её по имени и вздрогнул, осёкся, но Варя не подала вида, что заметила это и согласилась:
– Что ж… Так и быть, прочитаю вам. Присядемте.
Они опустились рядом на лежавшее бревно. Батуринцев щекой ощущал исходившую от Вари молодую свежесть. Варя читала – Батуринцев пьянел.
Когда, окончив чтение, Варя обернулась к Батуринцеву, он схватил её руку и прижался к ней губами. От руки шёл лёгкий запах йода, но Батуринцеву он был дороже аромата любых духов. Руку Варя не одёрнула, она лишь тихо, с лёгкой укоризной в голосе проговорила: