Идеальная жена
Шрифт:
– Кто?
– Да ты, что вывел в люди это жопорукое ничтожество.
Гарафеев улыбнулся. Как хорошо, когда затишье, можно посидеть, покурить и поделиться с другом теми мыслями, о которых не думаешь, а только хочешь думать. Примерить на себя рубашку циника и корыстолюбца.
Закон подлости работает отлично. Пока он здесь сидит, смакуя импортную сигаретку, в отделении тихо, но стоит только уйти за дверь, у смерти тоже закончится перекур, и она вновь примется махать своей косой, и хлынет поток жертв автомобильных аварий, инфарктников, а может, и самоубийц. Все койки заполнятся, и Витька будет стремительно носиться от пациента к пациенту,
Гарафеев поморщился. Может быть, в Витькиных словах есть резон? Он действительно думал о больных, когда помогал Кожатову, а стучать с детства не приучен. Ничего нет отвратительнее, чем жаловаться и закладывать товарища, поэтому формально Кожатов хороший молодой доктор, крепкий профессионал, которому можно доверить самостоятельную работу. А по факту Витька остался с больными один.
Гарафеев постоял в дверях. Нет, все тихо. Надо идти домой, к Соне, которая неизвестно будет ли рада его возвращению.
Стас давно хотел подновить свой стол, и теперь время для этого наступило. Конец мая, все в отпусках или в поле, так что редко встретишь в лаборантской живого человека.
Он распахнул окно и высунулся наружу. Пахло сиренью и теплым асфальтом, а на улице почти никого не было. Солнце ласкало пыльные каменные дома, отражалось в окнах проходящего трамвайчика, который деловито постукивал и звенел, вызывая в памяти стихотворение Гумилева «Заблудившийся трамвай».
Стас нахмурился, потом улыбнулся. Он любил и чувствовал поэзию, но всегда немного огорчался, что сам никогда так хорошо не напишет. Так, может, и не надо?
Ладно, не попробуешь – не узнаешь, а пока на повестке дня стол.
Он подстелил газет в несколько слоев, переоделся в тренировочные брюки и заработал кисточкой. Старое иссохшее дерево вбирало краску как будто с благодарностью.
Увлекшись, он не заметил, как открылась дверь.
– Не свисти, денег не будет, – дружелюбно сказал профессор Шиманский. – А ты чем вообще занимаешься?
– Как вы сами видите, – засмеялся Стас, – не место красит человека, а человек место.
– А человек отчеты составил?
– Составил.
– Образцы?
– Зарегистрировал.
– Документы?
– Разложил.
– А журналы? Приход-расход опасных веществ?
– Тютелька в тютельку.
– То есть все?
– Все.
– Если тебе нечем заняться, это еще не повод вонять краской на весь институт. Лучше бы уж прогулял, ей-богу.
Стас заработал кисточкой быстрее.
– Ага, чтобы меня патрули на улице поймали! Сейчас же трудовую дисциплину неистово блюдут.
– Ладно тебе, у них тоже отпуска. Кто будет сторожить сторожей? – ухмыльнулся Шиманский. – А вообще заходи ко мне, я тебе работу-то быстро найду.
Профессор по широкой дуге обогнул Стаса и выглянул в окно:
– Благодать какая… Сейчас бы в поле, верно?
– И не говорите! Нога моя давно срослась, я ее уже не чувствую. Надо было не слушать врачей, а ехать в экспедицию.
– Это называется – ложно понятое чувство долга, – наставительно произнес Шиманский.
– Ну да, – кисло согласился Стас.
Он знал, что начальники геологических партий дерутся за то, чтобы заполучить его к себе в качестве рабочего, и за десять лет, прошедших
– Вот здесь еще подмахни, а то потеки, – Шиманский указал на тыл стола.
– Сейчас.
– Так приятно смотреть, как люди работают, а самому ничего не делать.
– Хотите, у вас что-нибудь покрашу?
– Не любишь сидеть сложа руки?
– Нет.
– Слушай, а тебе сколько лет? Двадцать пять исполнилось?
– Двадцать восемь.
– Отлично! – Шиманский спрыгнул с подоконника и весело засмеялся. – Нашел я тебе занятие! Останешься доволен.
По телевизору начался очередной кусок многосерийного фильма, снятого по роману отца, а вставать от письменного стола и переключать на другую программу было лень. Стас присмотрелся. Папа, когда писал, слов не жалел, так что пришлось постараться, чтобы втиснуть его эпопею в шесть часовых серий, и серьезный роман превратился в дешевенькую мелодраму и неубедительный панегирик коллективизации.
Стас сам не понимал, злорадствовать ему или сочувствовать своему маститому отцу.
Иногда он, сидя над чистым листом бумаги в поисках рифмы, ощущал почти физическую потребность писать прозу. Когда в экспедициях он видел какой-нибудь удивительный пейзаж, сразу думал, как бы описал его в романе или повести, а поэтические строки не приходили на ум даже при созерцании самых потрясающих природных красот. Он любил говорить с местными жителями, записывал их предания и обычаи, особенные словечки, и насобирал уже приличный архив, и даже вполне отчетливо представлял себе, о чем мог бы быть его роман, но знал, что никогда его не напишет.
Папа своими многотомными кирпичами надежно заложил для сына окно в бессмертие. Официально отец проклял сына, как только узнал, что тот связался с позорным отребьем, расплывчато именуемым «системой», настолько плотно, что отказался вступать в комсомол. Как многие родители, он попытался быстро и насильно сделать из Стаса человека, и в результате подростковое позерство превратилось в непоколебимые убеждения.
Убеждения отца тоже не отличались пластичностью, поэтому он вскоре заявил, что не намерен терпеть в своем доме оголтелых диссидентов, а тем более их кормить, и Стас был изгнан в коммуналку, где бабушка, давно жившая у них дома, оставляла за собой комнату.
Стас немного ошалел от свободы и устроил себе праздник непослушания. И он даже слегка затянулся, но, к счастью, суровая рука военкома выдернула Стаса из вихря удовольствий. В армии он все-таки вступил в ВЛКСМ, не из-за агитации, в которой недостатка, прямо скажем, не ощущалось, а просто замполит оказался очень душевным мужиком, и Стасу было неловко доставлять ему неприятности.
Демобилизовавшись, он устроился лаборантом в крупный геологический НИИ, исходил в экспедициях полстраны, писал тексты для подпольной рок-группы и считал, что жизнь удалась. Лишь в последние годы появилось легкое, быстропроходящее сожаление оттого, что родители выгнали его до того, как заставили поступить в институт.